Наверное, и Каллистрат Прокофьевич пишет такие же письма в свою деревню. Он домовит и внимателен, согласен выслушивать всех, в нём живёт неистощимый интерес к людям и готовность удивляться… А сейчас под закрытыми глазами Карнаухова чернеют полукружия, словно следы от вдавленных монет.
В одну из минут неверного затишья, когда визг и грохот отдалились, дым рассеялся, Алексей снова поглядел на Карнаухова. Мягкие, толстые губы Каллистрата чуть раскрылись в улыбке, обнажая редкие и крепкие желтоватые зубы старого курильщика.
— Семеныч, а Семеныч, — прошептал Каллистрат, — ты бы опять про Третьяковку рассказал…
Нет, Алексей не ослышался. Никто другой на всём фронте, кроме Каллистрата Карнаухова, не мог обратиться с такой просьбой.
То была их маленькая тайна. Ещё когда Они ехали в эшелоне из Москвы и Алексей, забившись в угол вагона, ёжился на нарах, Карнаухов прилез к нему и стал донимать вопросами: кто ты такой и кто твои родители, где работал, учился?
О себе же сказал неожиданно:
— И я, парень, в Москве-то бывал. Ну не то чтобы жил, а бывал, и уж одну штуку на всю жизнь запомнил, право слово. Есть там, парень, такая Третьяковская галерея, выставка картинная. Это — да…
— Тыщу раз в ней был, — с превосходством коренного москвича ответил Якушин.
— Ну-у?
Якушину самому стало неловко за своё хвастовство, и он пояснил:
— От нашего переулка до Третьяковки две остановки. Мы туда с учительницей ходили, даже лекции там слушали.
Удивление и восхищение Каллистрата Прокофьевича были искренними. Слушал он серьёзно, вдумчиво. А то ведь всякое случалось. Вон в шофёрской школе — восхитятся ребята московскими познаниями Алексея, а потом на смех подымут. «Подумаешь, москва-ач», — говорил длинноносый смуглый южанин, кажется, одессит, фамилию которого Якушин не запомнил.
— Выходит, ты Третьяковку эту самую знаешь, — проговорил Карнаухов, придвигаясь поближе. — Значит, и такую вот картину помнишь? Ночь чёрная, как сажа, таких ночей я и не видывал, а в небе луна бледненькая, прозрачная, как льдинка, тонкая. А под луной — речка серебром отблескивает. Что в этой картине такого особенного — в толк не возьму, а стоял подле неё битый час, отойду и опять возвернусь. Даже место запомнил.
— Висит над лестницей, над перилами, высоко, — уже весело сказал Алексей.
— Ну-ну, точно.
— Куинджи. «Ночь на Днепре».
— А я, парень, художников пофамильно-то не знаю, а вот ночь эта мне и в деревне все вспоминалась, и во сне даже снилась.
С тех пор они не раз говорили о Третьяковке. Якушин приметил, что в памяти Каллистрата Прокофьевича, на удивление крепкой и своеобразной, сохранились впечатления далеко не о всех полотнах, которые он повидал. Когда Алексей говорил о верещагинских картинах «На Шипке все спокойно», «С оружием в руках — расстрелять» или «Старостиха Василиса», Карнаухов не поддерживал разговора. Зато часто вспоминал пейзажи Левитана и Шишкина. Особенно обрадовался, когда Алексей сообщил, что Шишкин некоторые свои картины писал в тех местах, где родился и жил Карнаухов.
В сёлах на ночлеге, в поле у машин Алексей и Карнаухов мысленно путешествовали по Третьяковке. Алексеи не предполагал того, что и потом ещё не раз в своей жизни, вдалеке от дома, будет сближаться с людьми именно через воспоминания о Москве. И не раз ещё будет говорить о том, как проехать к МХАТу, какая картина висит в Третьяковке рядом с «Заставой богатырской», и даже припомнит маленькую кондитерскую в Столешниковом переулке, где продают самые вкусные пирожные. Москва будет всегда с ним.
И вот сейчас в этом окопе, в короткое затишье боя, услышал он просьбу раненого шофёра:
— Так обскажи, Семеныч, эту вот мне картину. По низу — все снег да снег, отливает он и синевой, и краснотой, будто кровью, а по нему — санный след, глубокий, так и ступить в него хочется. А по следу сани-розвальни бегут, а на них — старуха худая, высохшая вся, видать, староверка — толпу двуперстным крестом осеняет.
— «Боярыня Морозова», — ответил Якушин. — Сурикова.
Над окопом навис ужас. Его несла свистящая мина, «А-ах!»
Тугой удар оглушил Алексея. Запах пороха заполнил все. Минуту-другую Якушин задыхался, хватаясь за горло. Глаза не видели, уши не слышали.
Где же Карнаухов? А, вот он, поднимается, здоровой рукой вытирает лицо.
Они встретились глазами, оглядели друг друга и улыбнулись: живём!
8
На войне не все печали — случаются и радости. Взяли у противника высотку — вот и здорово, хотя за ней ещё сто, тысяча высоток, деревень, посёлков и городов. Передохнуть толком не придётся — и снова в путь. Но как желанен и дорог этот часок отдыха, особенно если можешь распорядиться им по-своему.