Выбрать главу

Его номер с высоким зеркалом. На столе — рабочая тетрадь с беглой записью о встрече с англичанами в баре, с кубинцем Рафаэлем в саду. Дорожная ладанка, слайд, где семья в вечерней избе под жостовскими цветными подносами, — хрупкий отсвет драгоценного дня.

Он лежал без одежды на двуспальной кровати под лепным королевским гербом. Маяк за окном бесшумно врывался в номер, двойным скользящим лучом. Зажигал трепетной молнией зеркало, графин на столе, его голое, словно натертое ртутью, тело. Выхватывал изображение комнаты и его, лежащего. Выносил наружу во тьму в двух длинно протянутых лучистых пригоршнях и выплескивал далеко в океан. Опять возвращался, черпал из номера, захватывал его в невесомую материю света, извлекал из зеркала, из графина и выплескивал далеко в океан.

Он лежал неподвижно, чувствуя приближение лучей, их удар, их вторжение в тело, тончайшее страдание и боль, когда, выхватив из него малую толику плоти, сняв легчайшую оболочку с души, лучи улетали в пространство и рассеивали его среди воды и туманов.

Он чувствовал свое убывание. Чувствовал, как уменьшается, тает, и его все меньше и меньше. И надо что*то успеть, что*то понять и постигнуть, в чем*то суметь разобраться, привести в систему, и порядок. Не записи в рабочей тетради. Не предметы в саквояже. Что*то в себе самом. В том, из чего состоял, что помнил, любил, что бесшумно, с каждым поворотом лучей, у него отбирали.

Тот зимний трамвай в мохнатом на стеклах инее, и бабушка напротив в платке смотрит на него с обожанием. А он, сначала тихо, только ей одной, а потом все громче, привлекая внимание соседей, дорожа их вниманием, вдохновляемый их одобрением, читает «Бородино». Трамвай колышется в зимних студеных сумерках. Пассажиры с утомленными лицами смотрят и слушают. А он, в детском тщеславии, в детском восторге — от стиха, от своей декламации, от бабушкиного влюбленного взора, — выкликает: «Как наши братья умирали, и умереть мы обещали…»

Образ того давнишнего, почти небывалого, почти вымышленного трамвая превратился в более поздний, но столь же драгоценный образ. Осеннее озаренное поле в хлебах, в скирдах, в летающих черных стаях. Они с матерью стоят перед памятниками в колосьях. Орлы, скрещенные пушки, названия кавалергардских и пехотных полков. Бородинское поле дохнуло в него запахом сырой соломы, дуновением материнской прозрачной косынки. И маяк своим властным, нежестоким вращением отобрал у него этот образ и унес в океан.

Он лежал обнаженный под бесшумной световой каруселью и плакал, не стыдясь своих слез. Повторял: «Как наши братья умирали…»

Засыпал, просыпался. Вздрагивал от бесшумных, пробегавших по нему прикосновений света.

18

Рано утром он смотрел из окна, как у подъезда поблескивают стеклами два нарядных белых «лендровера». Англичане Колдер и Грей, в белых шортах, в рубашках апаш ставят в машины дорожные сумки. Их третий товарищ, инженер-австриец в бирюзовой каскетке подносит теодолит. Солдаты охраны, не снимая автоматов, помогают им, усаживаются. И машины легко и празднично уносятся, мелькая сквозь сосны.

Место, где только что белели «лендроверы», занял юркий потрепанный грузовичок. В кузове его была закреплена цистерна с синим крестом, валялись лопаты и ведра. Из отеля вышел Рафаэль, озабоченный, резкий. Что*то сердито сказал шоферу, указывая на цистерну. Уселся в кабину, и грузовичок укатил, должно быть, на бойню свиней.

Опять стало пусто. Но возник чернокожий мальчик, полуголый, босой, держа у рта какой*то оранжевый, отекавший соком плод. Подбежал другой, постарше, и отнял у первого плод. Младший заплакал. Тогда второй кинул обиженному плод, его оранжевый шар упал и расплющился. Оба принялись его подбирать, совать себе в рот. Медленно удалялись под соснами.

До завтрака оставалось время. Политработник Антониу должен был появиться не сию минуту. И Бобров, глядя на столб маяка, решил пойти к океану, туда, где мерцало, слышались глубокие вздохи и шелесты.

Пляж был пустынным, с бетонными волнорезами, расколотыми и смещенными океаном. У лопнувших, отломанных глыб клубилось белое, пенное. Хлюпало, подымало чмокающие, ослепительные фонтаны. Отступало, и мокрый бетон блестел, как брусок стали. По нему сочились, спешили бесчисленные ручьи.

На песок наслаивались гладкие языки, лизали его и таяли. Песок был спрессованный, плотный. Бобров расстегнул на груди рубаху, оставил башмаки под корявой сосной, шел босиком по подвижной огненной кромке, пропитывался влагой и солью, старался ставить стопу в теплую зеленую воду, не оставляя следов.