Теперь, шагая по горячему, пузырящемуся песку, боясь прикоснуться к наложенному на лицо тампону пыли и пота, окруженный нагретым оружием, хриплым дыханием солдат, он думал о том времени, когда выпало ему быть молодым. Что оно было, то время?
Оно казалось теперь изумительным, небывалым для Родины временем мира, когда измученный, сотрясенный народ, израсходовав в великих трудах и невзгодах два поколения, построив, отстояв и снова из руин построив державу, в третьем, в их поколении, получил передышку. Очнулись, огляделись, распрямились, сделали первый вольный, глубокий вздох. Великая, небывало долгая передышка, дарованная историей им, детям, проживающим жизни убитых в сражениях отцов. И они, забывая подчас, чьи жизни они проживают, кинулись жадно: в познания, в развлечения, в творчество, торопясь наговориться, наспориться, налюбиться, напутешествоваться. Зачитывались Хемингуэем и Аввакумом, слушали роки и крестьянские песни, путешествовали в Псков и в Париж. Покидали коммуналки и заросшие московские дворики, въезжали в малогабаритки, казавшиеся в ту пору хоромами, с крохотной кухней, где сидели, сбившись на своих вечеринках, неутомимые в пересказе азов, казавшихся тогда откровениями. Песни Пахмутовой и белая улыбка Гагарина. Многочасовые монологи Фиделя. Вышли в космос и освоили целинную степь. Отыскали сибирскую нефть. И все ожидали близкого неизбежного чуда, обещанного через двадцать недолгих лет, как бы не принимая всерьез ни сбитого над Уралом «У-2», ни кубинский ракетный кризис. Все ждали, торопились: когда же пройдут эти двадцать лет и наступит желанное чудо. Но они миновали, и чудо не наступило.
Бобров, постаревший, умудренный, накопивший печаль и боль, шагая в африканской пыли, благодарно глядел в те дни, где были они молодые, и стоял накрытым их стол, и свечи откликались на подземный бег поездов, и женщина сладко смеялась, откидывая блестящие волосы, и юные лица друзей. Как было ему не любить это время!
Недавно он, Бобров, пережил еще одну встречу с друзьями, с теми, молодыми, исчезнувшими.
Перед отлетом в Мапуту шел по Кузнецкому, вечернему, черно-горбатому, с кипящей московской толпой. Забрел на мгновение в выставочный зал, почти машинально, готовясь тут же уйти. Проходя мимо натюрмортов, деревенских и фабричных пейзажей, вдруг встал. Перед ним висел холст в простой раме, и там, изумленно-восторженные, оцепенев в мгновении неподвижного счастья, сидели в застолье друзья, написанные кистью Князька. Шахов с угольно-выпученными глазами держит на ладони красное яблоко. Его жена Алена подняла свечу, вся золотистая, смотрит в тихий огонь. Цыган, прижав к лиловому рту тростниковую дудку, выдувает из нее какой*то тихий, травяной мотив. Сам Князек сложил свои губы, словно для поцелуя, смотрит на синее парящее перышко сойки. Витенька Старцев играет монеткой, ждет орла или решки. И он, Бобров, хрупкий, похожий на отрока, держит чашу в руках, готов ее выпить, медлит. Читает неясные начертанные на ней письмена.
Они перевалили холмы, оставив за спиной белесое пепелище с волнистой бороздой на песке — следом от прошедшей колонны. С вершины увидели редкий лесной массив с прогалами, похожий на плешивую шкурку. И оттуда, из этого грязно-зеленого войлока, из чахнущих от безводья деревьев донеслись далеко и слабо два выстрела, два хлопка, должно быть из базуки, и прозрачная негромкая очередь — из пулемета. И эти звуки на черте перевала, открывшаяся в долине другая природа что*то изменили в колонне. Не взбодрили людей, а перевели их усталость в иное напряжение. В ожидание, в тревожное выглядывание чего*то, что ожидало их в этой долине. Офицеры, не давая колонне задерживаться на вершине, хриплыми от жажды голосами понукали солдат, и людская масса почти без строя, валом, стала сползать вниз. Бобров чувствовал, как наливается в башмаки горячий песок и натертой стопе все тесней и больней. Но не было момента остановиться, вытряхнуть песок. Сзади напирали, давили молодые, бурно дышащие тела, теснили его оружием.
Они спустились в ложбину навстречу нечастой стрельбе, где стояла короткоствольная, с помятым щитком пушечка, был натянут тент. В тени сидели офицеры, круглилась бочка с водой, обложенная срубленными, свернувшимися от жары ветками.