Куст розы, багровый, с обильными огромными цветами, смотрел на них. Бобров наслаждался прохладно-теплой неизнурительной ночью, хмелем, близостью друга, обретенной прочностью и покоем.
— Я все думаю, Кирюша, о тех наших днях, о том нашем времени. Казалось, вот оно было, совсем недавно, ан нет, пролетело и уже невозвратно. Оно, это время, казалось тогда очень личным, очень нашим. Но оказалось, не только мы — все его так понимали и чувствовали. Оно было всеобщее, время! Вот увидишь, еще о нем скажут исследователи, еще историки его опишут как отдельное, особое, очень важное время!
— Я недавно думал об этом, — Бобров вспомнил свой марш по пескам, мысли в солдатской колонне. — Я тоже об этом думал.
— Если посчитать, Кирюша, сколько всего было прочувствовано, продумано, проговорено! Уж чего-чего, а поговорить*то успели! Да и погулять, потешиться, подурачиться! Скажут, безрассудство? И это было, конечно. Но среди дуракаваляния бездну всего проштудировали! И не было на нас напастей. Не было мобилизации. Карточек не было, лесозаготовок. Мир был, Кирюша, мир был вокруг и в нас самих! Ну да, конечно, и вьетнамская война, я*то ее, поверь мне, хлебнул! И Карибский конфликт, и Чили! Все это было, было. Это было со мной, но позже, и как бы не у нас, и не в нас! Тогда мы могли заблуждаться. Огромная, страшная война откачнулась, и огромное напряжение, беда огромная, в которой наши матери и дядья были связаны в страшный узел, оно, это надрывное время, кончилось, казалось, все узлы развязались. И мы, детки их, из послевоенного детства, потихоньку-полегоньку, оглядываясь и осматриваясь, превратились в первое — это я тебе говорю — в первое, может быть, за два века легкомысленное и счастливое поколение. В нас, Кирюша, в нашей молодой судьбе, если подумать, народу был дан как бы роздых. Нет, не праздность! Наоборот, — трудились, да как! Это вранье, что бездельничали, что развлекались! Может, так никогда и не трудились. Пол-Казахстана распахали, это тебе не аллею лип посадить! Океанский флот построили… Это еще потомки поймут. К другим планетам рванули, улыбочка*то наша белоснежная, гагаринская, посверкала над миром. Новые города заложили. Нефть из болот достали. Да что там! Вкалывал народ, как никогда. Да только без надрыва, без спазмы, а как бы в охотку. Без гонки, а вволю. Вот что в нас важно: мы мира дохнули! И сумели им воспользоваться! Ты согласен, Кирюша? Я прав?
Бобров кивал, удивлялся: то время, окончившись, все еще продолжалось в их памяти. Отзывалось едиными мыслями, почти единой, заложенной в тех разговорах лексикой. Значит, жили тогда едино, думали сообща, душа в душу, мысль в мысль.
Старцев сделал в воздухе взмах, как бы отпускал на свободу, в небо с туманными звездами, в разлитые кругом ароматы то былое, что их сочетало. И затем твердо, двумя ладонями, что*то отсек, отграничил.
— Теперь, Кирюша, наступило другое время! Мир стал другой. Опять мы входим в жесточайший, предельный период. Кончилось отдохновение, и опять за суровое дело. Что взяли тогда, отдавай, отрабатывай! Ничего, Кирюша, мы выдержим. Батьки и дедки выдержали, и мы выдержим! Отложим наши иллюзии, наши тихие сладкие песни и споем, если грянет, и «Войну священную», и «Броня крепка», и «Сотни тысяч батарей». Ведь эти песни мы в детстве певали. Мы ведь не только хлеборобы, как Князек говорил, мы и ратники! Мы ведь и ратники с тобою, Кирюша!
Он двинул плечом в нарядной рубашке, и откуда*то в нем, в дипломате, возник мужицкий, солдатский жест. Так кидают за спину мешок, а на плечи винтовку, а через голову — шинельную скатку. Этот жест вдруг больно огорчил, почти испугал Боброва. Не хотелось ему сейчас этого жеста.
Из комнаты к ним вышла Антонина. Сидели втроем. Смотрели на розы. Потом, почти не сговариваясь, запели тихими давнишними голосами: «Спой мне песню, как синица тихо за морем жила». И слетались на их голоса никуда не исчезнувшие светлые силы.
Легли поздно. Бобров забывался, превращался в сон, в малую легкую птаху, ныряющую в воздухе, вытягивающую за собой синие нити.
Воскресное утро было душистым, в радужной фонтанной пыли. Они решили отправиться на загородную прогулку. Старцев, отомкнув ворота, выводил машину. Антонина держала книгу о фильмах Боброва, перелистывала страницы, где горячие алые кони мчались в белых снегах.
Уже были готовы усесться, когда ворота соседней виллы растворились и выплыл хромированный радиатор. Свежий седеющий человек поклонился им, улыбнулся из-под твердой щетки усов.
— Доброе утро, мистер Старцев!
— Доброе утро, профессор! — Старцев шагнул навстречу, пожимая соседу руку. — Я уже знаю, куда вы отправились. Сегодня погода как раз для верховой езды.