Повторяя изгибы шоссе, легко нашел сад. Переступил низкую каменную оградку, шагнул на плотный травяной покров, уже не зеленый, а рыжеватый, сожженный солнцем, пахнущий сеном, с повсеместным стрекотом незримых кузнечиков. Погружался в ухоженную, совсем нерусскую природу, уже не таившую в себе сходства с дубравами и полянами. Чистые, любовно, архитектурно спланированные насаждения кустов и деревьев были оснащены этикетками, латинскими и английскими надписями. Живая коллекция центральноафриканских растений окружала его глянцевитыми кронами, ветвистыми стволами, обильными соцветиями.
Он быстро устал ходить. Сел на скамеечку, состроенную из двух колод, из гладких, удобно отесанных досок. Отдыхал под высоким деревом, напоминавшим огромный шар. В зеленой сфере перелетали и ворковали горлинки, плескали крыльями, осыпали на землю сухие семена. Дальше, за деревом, тянулись мелколистые колючие заросли. И созерцание этого округлого просторного дерева, наполненного птицами, и молчаливых зубчатых зарослей порождало в нем некую двойственность. Покой при взгляде на дерево и тревогу при взгляде на заросли. Словно оттуда, из спрессованной мелкой листвы, тянул к нему холодок. Дул слабый тревожный ветерок. И он прислушивался к этим невидимым, волновавшим воздух течениям. Хотел понять их природу. Не мог.
Он подумал, что вот так же его герой после военных маршей, зрелищ боев и пожаров оказался вдруг в этом саду. Сидит, окруженный молчаливыми ликами зеленых деревьев. И ему, утомленному, на исходе сил, послано краткое отдохновение.
Запах сена, стрекот кузнечиков вызвали в нем образ подмосковных сентябрьских дней, когда высохшие травы желты, сквозь них — синева воды, и их изба горбится на бугре. Он медленно, из-под горы приближается к ней, а она удаляется, возносится к белому облаку. Черная, воспаренная, с крутым коньком, в красных метинах созревших рябин.
Они купили ее по случаю, в деревне, у сына умершего старика. Сын не жил с отцом, похоронил его и снова уехал в город. А огромный деревянный домина, тронутый древностью, жуками*точильщиками, осевший на углы, расплющивший, вдавивший в землю дубовые опорные плахи, этот дом пустовал, обрастал бурьяном. И вот достался Боброву, как многие из заброшенных изб, лишившись коренных хозяев, переходили в руки новых, недеревенских владельцев.
Он помнил свой первый приезд в избу, зимой, когда дом чернел среди ослепительных наледей, с горой оплавленного снега на крыше. Осторожно, робея, отмыкал замок, входил в свое новое владение. И в избе, из коричневых, смуглых стен, из осыпавшейся русской печи, из холодного закопченного зева смотрели глаза старика. Его неушедший дух, лежалый зеленый табак, стоптанные подшитые валенки, покосившиеся на божнице иконы — все следило за вторгшимся человеком, чужим, не родным, выталкивало угрюмо наружу.
Он бегал на лыжах, протаптывал первые тропы в окрестных полях, лесах, словно метил, трассировал незнакомое пространство. Любовался на сосновый огнедышащий бор в стуках дятла. На блестевшую лосиную лежку с подломанным, омертвелым болотным цветком. Вечером вернулся в избу. И пока катились по стенам и гасли последние румяные яблоки солнца и изъеденный капелью сугроб зеленел и искрился, как груда драгоценной посуды, он разводил печурку. Неумело пытался разжечь огонь. Печка чадила, не давалась. Дым густо и зло валил в избу. И чудилось: в клубах дыма, язвительно-желтый, летает старик, гонит его вон из жилища. Не раздув огня, улегся спать, укутавшись в овчинный тулуп. И, проснувшись на грани угарного обморока, успел дошагать до тяжелой двери. Толкнул и упал без чувств в сени. Приходил в себя от морозного, чисто-жгучего воздуха. Поднялся с колотящимся сердцем. На ощупь возвращался в избу. Померещилось: в осколке висящего зеркала сверкнула улыбка уморившего его старика.
С той зимы потекли непрерывные драгоценные годы, связанные с посещением избы, то краткие, на воскресенья наезды, то недели и месяцы, с таянием блестящих снегов, когда на дальних буграх среди белизны и сверкания вдруг обнажались желтые проседи, проступали посреди стерни, бело-голубые последние снега исчезали, превращались в гремящий бурный овраг, в текущую, хватающую за сапоги дорогу, в первые цветы. Бурый сорный склон внезапно становился лиловым от дрожащих, благоухающих, ветрено-нежных хохлаток, таящих в земле крохотные сахарно-сочные клубеньки. Смена цветов. Огненно-желтый мир от вспыхнувших одуванчиков, их господство, их празднество, и после ночами все горело под веками, дочь в золотистом венке, у сыновей в руках лучистые желтые звезды, и на губах горьковатый вкус исчезнувшего майского дня. Синева от гераней, вероник, колокольчиков, горячие, обрызганные синим опушки. Им на смену белые пенные ромашки, тысячелистники, дудники. И по склону над водой у тропы — красные, липкие, оставшиеся для него безымянными цветы, которые жена нарекла богатырскими. В таких цветах, утверждала она, двигались по степи богатырские кони, и тяжелый витязь окунал в цветы копье, оставлял в них долгий примятый след. Ясность осенних, холодно-солнечных дней, когда озеро яркое, синее, даль прозрачна в озаренных лесах, черно-синие ели, красные купы осин, нимбы берез, и он идет по дороге, обредая палые красные листья, в каждом из которых крохотное водяное зеркальце, отразившее осень. Первый заморозок, когда в забытом ведерке хрупкая корочка льда с вмороженным пузырьком. Ломая ее, прожигая касанием рук, вдруг поднял голову, и плавный курлыкающий, пульсирующий строй журавлей долго летел над избой, перестраивался, волновался, и пока пролетал, все таяла, стекала в руках первая льдинка. Глухие ночные снегопады, когда заваливало пути и дороги, и кровля, принимая тяжкую ношу, чуть слышно стонала, и лежишь в холодеющей избе, теряющей дневное тепло, вспоминаешь: ведь еще недавно здесь бегали дети, бабушка дремала в кресле, на спинке висит ее зеленый халатик, на столе валяется Васенькин, сделанный из пера, поплавок. И над всем — огромный, осыпающий снег зимы.