Выбрать главу

Те годы в избе — как мерно катящееся колесо, в которое вплетены их семейные торжества и размолвки, взросление детей, смерть бабушки, его отъезды и возвращения. Изба, как ковчег, среди дождей, цветов, снегопадов, несла в себе их семью.

Однажды осенью, когда начались холода, подлетела к избе лесная бабочка, осторожно попорхала у крыльца и скрылась в темных щелях ступенек, спрятала в избяном коробе свое хрупкое разноцветное тельце. И потом зимой, засыпая среди бурана, все представлял: где*то в подвале, прицепившись к половицам, все таится та бабочка. В крыше, в светелке, среди отвалившихся досок, жили галки, ежегодно вили гнездо, высиживали птенцов. В летние ночи, укладываясь на чердаке, он просыпался от галочьих нежных поскрипываний, писка птенцов. И всегда бывал такой день, когда птенцы, синеглазые, большеклювые, на шатких ногах, выпадали из гнезда, пробовали летать, висли на ветках березы, валились на гряды, и дети вносили в избу обалдевшего, теплого, немигающего птенца, а над избой истошно кричали летающие чернокрылые галки. Летом из сарая вылезали ежи, почти ручные, фыркающие. Сновали у умывальника, тыкались в забор. Тогда являлась на свет соломенная бабушкина шляпа, в которой в молодости она гуляла по Парижу, и в этой парижской шляпке сердито сидел еж, дети возились с ним, подносили к своей прабабке, хотели ее попугать, а она, не видя, молча, смиренно кивала. Ночью он выходил из избы, стоял среди мокрых лопухов у черного паруса драночной крыши, над которым теплели звезды, и думал: эта изба собрала в себе самых дорогих для него людей. За стеной спит бабушка, спят мать и жена, спят его дети, а он, неспящий, просит о продлении их жизней, чтоб не ведали бед и печалей.

Его ложе, его рабочее место было под крышей, откуда извлек столетний хлам старика, поставил дощатый стол, дощатый топчан и работал до темноты, дожидаясь, когда улягутся мать и бабушка и жена, отзвякав посудой, крадучись, осторожно позванивая лестницей, заберется к нему. Прошелестит босиком, большая, белая, и ляжет рядом с ним на топчан. Сохнет над ними пучок зверобоя, колотится о стекло ночной мотылек, и мгновенный, озаряющий бенгальский свет, в котором ее лицо дрожит на полосатой подушке, трепещет с плотно закрытыми голубоватыми веками, алые приоткрытые губы, черная, горячая косма волос. Она уходила, слабо белея, исчезая в звяканье лестницы, а он оставался один, в сладком бессилии, переходящем в сон. И последняя перед забытьем мысль: сколько в этой избе до него было бед, ликований, любовных утех и рождений младенцев, сколько стояло гробов, сколько солдатских проводов и свадеб прошумело вокруг. И вся толпа голосящих безвестных, неведомых ему, живших здесь до него, входила в его сновидения.

То лето, когда в избу приехал его друг-футуролог, чем*то огорченный, усталый, измученный чередой неудач. И он, хозяин, улавливал сердцем его смятение, окружал друга нежным бережением и любовью. Повесили на чердаке подрамники со схемами грядущего урбанизированного рая, где небоскребы и фабрики уживались с лугами и чистыми реками. Нарисованные кистью другого их друга, художника, двигались лоси, летели птицы. Весь чердак запестрел футурологическими чертежами и схемами. Они сидели за бутылкой сухого вина. Пахло дымом — жена в красном сарафане разводила на траве самовар. Говорили, спорили о будущей картине мира, о судьбе человечества, и ласточка вдруг влетела сквозь открытое оконце, стала носиться, чирикая, под кровлей. Села на стропило, с малиновым чутким зобком, сладко верещала. И друг замер, лицо его, обращенное к ласточке, стало нежно-беспомощным.