— Да, да, конечно. Я заметил…
6.
Агван-Доржи с трудом поднялся на вершину Шаманской горы, она потому так называлась, что в старые леты тут находили последний приют люди черной веры, и дух их витал над нею, крутобокой и синей; синева была холодна и бесчувственна и тревожаще действовала на человека, разглядывающего ее, и он не сразу оказывался способен унять растолкавшее в душе и все что-то искал в себе, как если бы это помогло обрести прежнее присутствие духа. Если бы!.. Было что-то в этой горе не от мира сего, но и не от дальнего тоже, неведомое, остужающее на сердце, точно бы от подземного царства Эрлик-хана отъятое и дурной силой взнесенное под облака. Правду сказать, Агван-Доржи не сразу обвыкся тут, потому в прежние леты обычно старался обойти Шаманскую гору и не смотреть на нее, но что-то влекло его по тропе странствий, в конце концов, смяло смущение, сказав, что и несвычное есть часть земного мира, хотя и не благословенная Богами, отгородившаяся от них застылым в воздухе неприятием благого света.
Монах стоял на вершине горы и чуждые его духу тени носились над головой, порой опускаясь так низко, что он ощущал их неровное дыхание. Они все порывались проникнуть куда-то, может статься, в Баргузинскую долину, привольно раскинувшуюся и сияющую, но, обреченные на вечное кружение над синей Горой, тени не в силах были сделать это. Агван-Доржи догадывался, тени от тех, кто после перемены формы был отнесен на Гору и там оставлен на съедение лесному зверю. Он сочувственно прислушивался к их дыханию и хотел бы помочь, да знал, что не в состоянии поменять ничью карму. Но что значит земное знание для того, кто уже мысленно видел себя в других мирах, а то, что еще ходил по земле и дивовался, а нередко и огорчался, коль скоро зло захлестывало тропу, определялось не его волей, но волей Влекущего к Божественной Истине?.. А он… он всего лишь пыль на дороге, обрушится непогодье и унесет ее.
Монах стоял на вершине горы, и, как только мысли его отстранились от безликих теней, он со вниманием вгляделся в предутрии тусклые и слабые, хотя и раскидавшиеся широко, дымчато-серые очертания долины, и на сердце стронулось и запело, и он противно естеству поспешающего к пределу холодного мира ощутил себя веселым и еще мало о чем догадывающимся ребенком. И вот, когда он стал ребенком, а это случилось, когда первые, но уже властно отодвигающие тяжелые сумерки, гибкие и не свычные с этим временем суток, горячие лучи солнца, резво и машисто, как жеребята, выпущенные в табун, разбежались по долине, он, захлестнутый безмерностью распахнувшегося перед ним мира, его жадной устремленностью к небесам, торжествующе рассмеялся. Он видел эту устремленность в ветвистых деревьях, зацепившихся за поросшие зеленой кугой крутобокие берега спокойно и властно катящей свои воды реки, рассекающей Баргузинскую долину надвое, в струисто и ясно обозначенной в едва колеблемых утренним свежаком темно-рыжих волнах, которые, отдаляясь, воздымались все выше и выше, пока не становились частью золотистого неба. Он видел эту устремленность и в еще не скошенной близ черных заболотьев кужисто рыжей траве и любовался ею. Ликование в нем все более усиливалось, пока он совершенно не запамятовал про то, кем был недавно. И, подстегиваемый радостью, столь огромной, что ее с трудом вмещало в себя ближнее пространство, он сорвался с места и побежал, что-то насвистывая, какую-то удивительную, вроде бы с небес скатившуюся к нему, подобно зернистому, утяжеленному предгрозовой влагой, темно-серому облачку, сладкую напевную мелодию, и скоро очутился в самом устье долины, обильно поросшей разнотравьем. Смаху, захлебисто дыша, он упал на землю и долго лежал, оборотившись лицом к огромному утреннему сиянию, которое втекало в земную суть его подобно теплому парному молоку, Он лежал, раскидав руки, и все смотрел и смотрел в солнечную неблизь, и она, чем больше он выказывал неземной радости, делалась роднее, и вот уже он начал думать, что где-то там его отчее подворье, там мать и отец, и братья. Но в какой-то момент ему стало скучно с ними, и он убежал, а потом по длинной веревочной лестнице, сплетенной добрыми дэвами, спустился в долину, она тоже не была для него чужой, он что-то, хотя и смутно, помнил о ней. А иначе почему бы так сильно билось сердце и почему бы из него исхлестывалась радость? О, она была несвычна даже с ним, маленьким темноволосым мальчиком, возлюбившим небесные степи и не однажды водившим по их колеблемому лону вместе с седоголовым отцом табуны небесных кобылиц. «Ладно, — сказал мальчик. — Я немного погуляю по долине, а потом вернусь, Надеюсь, отец с матерью не рассердятся на меня?..» И вот он пошел по степи, он изредка наклонялся, ощупывал руками в предчувствии осени затвердевающую траву, хотел бы сорвать иную из них, но что-то в нем противилось этому. Однажды у него в ладони оказалась среброкрылая бабочка, он долго рассматривал ее, видел встопорщившиеся усики и неподвижный, отсвечивающий зеленью, скорее, от травяного покрова, круглый глаз. Мальчик попытался заглянуть в него и понять, отчего бабочка, как бы пригревшись, не взлетает с ладони, а цепляется за ее упругие шероховатости короткими сильными лапками? Было приятно ощущать в ладони живое тепло, и, хотя рука занемела и сильно зудились кончики пальцев, он долго еще шел по степи, вытянув ее, но вот бабочка сорвалась с ладони и, покружив над его головой, улетела… А в мальчике проснулось что-то от сущего, от его всеобъемлющего Закона, которому надо следовать, коль скоро не хочешь стать непотребным в миру, оторванным от него. И он сказал как бы не ему принадлежащие слова, но кому-то мудрому: «В природе нет разделения между высшими и низшими существами, все равны и одинаково удалены от Истины, а она есть свет, излучаемый глазами Будды. Так отчего же тогда в жизни наблюдается стремление одних существ властвовать над другими? Отчего иные из них не хотят понять, что тем самым нарушается гармония в движении природы к совершенству?.. Отчего в человеке, в душе его жестоко сталкиваются добро и зло, почему он как бы утеривает что-то в себе и делается опустошен и никому не надобен?..»