Агван-Доржи шел по слегка присыпанной снегом лесной тропе, огибавшей дерзко, а вместе как бы даже с уважением: и в угрюмых скалах есть от вселенского духа, от его благостного соизволения, — зависающий над великим морем баргузинский хребет. Монах заметил это, и на сердце вострепетало, сказал:
— О, Будда, совершенны деянья твои! А дух твой, подобно горному ручью, чист и прозрачен и устремлен к обережению истины.
Он сказал так, и спустя время ощутил в этих словах теплое дыхание. Когда же спустился в узкое, меж скал, ущелье, вспомнил, что тут в древние леты скрывалось небольшое племя баргутов, преследуемое воителями Великого Хана, возомнившего себя равным Богам, и, кажется, не от гордости, от другого чувства, недоступного большинству людей, огромного, леденящего душу. Великий хан и хотел бы отказаться от него, но оно было неподвластно ему и влекло все дальше и дальше, и путь сей был отмечен большой кровью. Вот и теперь он не желал бы гоняться за баргутами, что ему это малое племя, иль убавит славу его, имя его уже давно стало подобно грозовому небу угрюмо и дерзко, и не мог. Он видел, что воины устали, а боевые кони едва одолевали снежные сугробы, вязли в них, но подчиняясь всевластному в нем чувству, продолжал преследование. И вот однажды воины настигли племя, заперли в узком ущелье. Повелитель поднялся на ближнюю вершину и со вниманием наблюдал за тем, как преследуемые в отчаянии воздымали руки, теснясь друг подле друга, пока не выехал из людской тьмы, а в ней больше всего было стариков и детей, седоусый воин в темном зверьем малахае и не сказал громко и как бы даже торжествующе:
— Баргуты рождены свободными, и они умрут свободными. Так завещано Богами.
Он вскинул руку и, обращаясь к нависшим над племенем гольцам, крикнул:
— Эй, хан, повелитель мертвых, и да будет проклято имя твое!..
Крик был тяжел и угрюм, Агван-Доржи почувствовал, что вырвался он не только из груди старого воина, но и из его, собственной, он в ту пору находился рядом, только не в обычном телесном виде, а в душе баргута, который уже давно понял тщету земных усилий, если они не вели к вселенскому покою. Агван-Доржи знал, как знал и вождь племени, что в ушелье духов, а это и было то самое ущелье, куда стекались тени не обретших себя в небесной жизни, нельзя возвышать голос или еще как-то выказывать нетерпение: земля тут слабая, чуть что, и стронется с места и обрушит нависающие над ущельем скалы, и тогда настигнет погибель тех, кто пребывает внизу. Но старый воин этого и хотел, и тогда случилось то, что и должно было случиться: восшевелилась земля, вострепетала, и сорванные со скальной поверхности тяжелые острогрудые камни поползли вниз и накрыли племя баргутов. Но еще долго на том месте, куда каменные глыбы обрушились всею своею холодящей тяжестью, было тревожно и стонуще, и серая едучая пыль подымалась над ущельем, и было в ней что-то живое и трепетное, скорбящее о погибшем племени, но, может, даже не так, и вовсе не скорбящее, а радующееся в предощущении неземной жизни баргутов. Во всяком случае, дух Агвана-Доржи, как и дух старого воина, обрел необыкновенную, ни с чем в людской жизни не сравнимую, дивно прозрачную и чистую легкость, за которой уже ничего не стояло, даже памяти.