Выбрать главу

Агван-Доржи и нынче, отстав от поразившего сердце людского скопища, рабски униженного собственным безволием, намеревался зайти в эту юрту, но в последний момент передумал и, миновав улус, ступил на тропу, которая привела его к заимке старика Бальжи. Тот сидел посреди юрты близ очага, привычно скрестив ноги и сильно сутулясь, как если бы испытывал тяжесть, пригибающую к земле. Он без удивления посмотрел на монаха, все же в тусклых глазах что-то высветлилось.

— И да не погаснет очаг в твоей юрте, — сказал Агван-Доржи. — И да не уйдет из души соединяющее с небесным началом жизни.

Слова были свычно с монахом чуть торжественны, а вместе сказаны так мягко и легко, что старик не заметил в них никакой торжественности, а тем более той, что нередко вызывала неприязнь, и сказал, помедлив:

— Проходи, присаживайся на гостевое место. Я разожгу огонь.

Бальжи нашарил у ног своих горсть истекающих желтой смолью лучин, чиркнул спичкой…

9.

Посреди ночи полыхнет, осыплет горящими искрами затверделую, под мягким, кипучим снегом, дремлющую землю, и крик подымется над посельем:

— Пожар! Пожар!..

И выбегут все, от мала до велика, за ворота, спрашивая друг у друга:

— Где горит-то?.. Где?..

И ответ услышится неуверенный:

— Кажись, на Демчином подворье?

Небо над головой ослепительно синее, в крупных сияющих звездах, вскинешь голову, глянешь на них, и увидится чудное, не от мира сего, холодноватое, не согласное с людской болью. И спросишь с горьким недоумением: «Да пошто бы это? Иль так уж мы повинны?» Но спросить-то спросишь, а не найдешь ответа, затеряется в глухих, бьющих по сердцу раздумьях о себе ли самом, о тех ли, кто не однажды молил о помощи, да так и не дождался ее, и не потому, что душа у тебя очерствела, подобно хлебной корке, и уж не отломить от нее и малого куска, а все было недосуг, про другое мыслилось. Жаль. Нынче бы так не сделал. И самого подперло.

Те, кто помоложе, поспешали к пожарищу, а очутившись у горящих строений, старались помочь погорельцу. Да толку-то?.. Живое пламя, раззадоренное ветром, крепко цеплялось за бревенчатые домовые устои, нипочем не отодрать, уж и стекла в окошках заметно подтаяли, еще чуть-чуть и выплеснутся в улочку свистящим огнем. Все же люди метались по подворью, облившемуся смердящим жаром, чего-то выгребали из низких построев, стаскивали что-то… И не потому, что была в этом надобность, по старой свычке, скорее. И то сказать: не любоваться же на живое порушье подобно Секачу, затаившемуся в темном неуглядье соседского амбара. Вот и суетились, теснились друг подле друга, точно бы знобило их даже у такого, в полнеба, костра. А когда отыгривало, отполыхав на порушье, разбредались мужики, понурясь, по своим избам, но ненадолго хватало мочи пребывать в горничке, слушая жалкий, часто с горькими слезами, лепет домочадцев. И вот однажды некто покинул отчее подворье, потом второй, третий, и все, не сговариваясь, потянулись к байкальскому обережью, где стояла изба Прокопия Старцева, даже и вблизи чуть различимая за высокой огорожей, поднятой сынами хозяина. Незваных гостей не сразу впустили на широкое подворье, обильно изрезанное канавами и ямищами, без поводыря не обойдешь их, в какую ни то угодишь, коль утратишь осторожность, чуть погодя провели в избу. Прокопий Старцев, маленький, жилистый, легко и неопасливо, а даже с сочувствием в изрезанном глубокими морщинами тонкоскулом лице принял их, не спрашивая про ту нужду, что привела к нему, догадываясь про нее. Но только отчасти… Почему-то помнилось, что люди, наконец-то, поверили ему и тоже решили изготовленными встретить конец света. Но вышло не совсем так, как хотелось Прокопию: не о конце света заговорили люди, о ближнем, терзающем сердце.

И сказал старец Василий голосом мягким и слабым:

— Не утишатся варнаки, пока не пожгут все домы. Что же тогда?.. Ладно, я отжил свое и мне пора уж предстать пред суровые очи Господа нашего. Но как быть молодым? Вот о чем болит душа.

Жил старец Василий в маленьком домике с узкими темными окошками, невесть по какой надобности поднятом в стародавние времена, сказывают, казачьей сотней, первой достигшей берегов священного моря. Жил один, мало с кем общаясь, тихий и смирный, сам в себе, но чаще обращенный к Богу, не имевший в поселье ни одного родственника, ни с кем близко не сходящийся, нужда в нем выпадала лишь в те поры, когда на чье-либо подворье приходило несчастье; тогда вспоминали о нем, зазывали к себе, и он шел и обмывал покойника, ласково приговаривая:

— Отмучился, добрый человек, и да будет тебе земля пухом и да сотворится благое для твоей нетленной души на высоком суде Господнем!