— Ты верно сказал, старче, — вздохнул Прокопий. — Уж сколь варнаков пообломали ноги на моих яминах, а им все неймется, пакостят, хотя мои ребята нет-нет да и пужанут их дробовым зарядом, а то и жаганом.
— Слух прошел, что в начальственных кругах у Гребешкова есть сильная рука. Она и подсобляет ему, уж и до наших подворьев дотянулась.
Его поддержали:
— Толкуют, не наша земля — хозяйская… А хозяин-то кто? Вот и суди…
— А чего судить? И так ясно. Надо что-то делать.
— Что же?..
— Может, подпариться к Тишке Воронову и выйти на большую дорогу? Тоже дело…
— Ладно ты… Скажешь! Тишка по великой обиде поднялся против Гребешкова, старый счет у него, сам сказывал при встрече на таежной тропе: надо закрыть этот счет.
— О, напасть! И что за время приспело, чтоб его волки сожрали!
— Хватит ныть! — сказал тот со жгуче горящими глазами. — Время что-то решать. Те, кто раньше нас покинули поселье, были правы: тут нам жизни не будет.
— Земля сибирская велика, — сказал старец Василий, почихивая в ладонь. — Отыщется и для нас место. Антоний говорил… — Старец поискал глазами: — Да где же он? Вроде бы вместе из дому вышли.
Антоний задержался у Прокопьевых ямищ, заполненных водой, вдруг увиделось на грязно-серой ее поверхности чье-то обличье; было обличье сначала недвижное, темное, потом зашевелилось, как бы закрываясь гниющими руками от солнца. «Чего он испугался? — удивился Антоний. — Всякая Божья тварь радуется притекающему от светила теплу». Но удивление было короткое, остыло, стоило увидеть на другой стороне ямищи живого Секача. Стоял он, и впрямь закрываясь руками, а может, даже не так, может просто хотел показать свои болячки.
Сказал Секач хрипло и лающе, а вместе по-щенячьи жалобно и скуляще:
— Ты чего со мной сотворил, с руками моими?
— А что я?.. Я ничего… — ответил Антоний. Он и впрямь не чувствовал за собой никакой вины и скрытно даже для себя жалел Секача, коль скоро замечал его красными струпьями покрывшиеся руки. — И, помедлив, добавил: — На все воля Божья.
— Я те дам — Божья! — вскричал Секач. — Это ты, окаянный, напустил на меня болезнь. Но знай, если не отведешь ее, сверну тебе шею, а там и сам сдохну. И ладно. Пожил.
Антоний вздохнул, хотел что-то сказать, и не в укор, в утешение болящему, но слова застряли в горле, и он лишь виновато развел руками и зашел в избу Прокопия, где его ждали.
— Ну, вот и ты… — сказал старец Василий. — А мы времени даром не теряли и всем миром порешили съезжать с отчих подворьев, только не выберем, когда?.. Сон ты сказывал мне, помнишь? Про лютое болото, затянувшее беглых людей. Я и подумал, не знак ли это? Может, и нам не надо мешкать?
Антоний долго прислушивался к своему сердцу, к тому томящему и горькому, что шло от него, замутняя сознание, сказал:
— Может, и не надо.
Мужики смотрели на странника с напряженным вниманием, они явно ждали чего-то другого, а не того, что услышали. Они хотели от него, непохожего на них не только своей внутренней сутью, которая едва ли была кем-то понимаема, но и внешне, точно бы он был выходцем из незнаемой ими земли, ясности. Предельной ясности. Проснувшееся в них как бы даже нечаянно, вдруг, и относящееся к существу, раньше едва замечаемому ими, принимаемому иной раз не всерьез, нередко с легкой, хотя и необидной усмешкой, и невесть почему сказавшее, что он лучше знает, что теперь делать, неожиданно облеклось в нетерпение. Нетерпение было сильное и горячее, разве что не обжигало. И Антоний почувствовал это и сказал неожиданно сильным голосом:
— Не надо.
В лицах у мужиков посветлело, спало напряжение, заговорили враз, перебивая друг друга:
— И верно, чего медлить? Уж почитай, полпоселья как корова языком слизала.
— Ах, сукины дети, все под себя подмяли, теперь и землю отчичей оттяпывают.
— Сами виноваты: пустили козла в огород.
Прокопий не принимал участия в разговоре, он знал о намерении мужиков давно и не имел ничего против, хотя тоска все более росла: сам-то он не собирался съезжать, решил: «Отсюда, с отчего подворья, и отплыву с сынами, когда подымется большая вселенская вода». Однако хлопоты мужиков ему не были чужды, он как-то ходил с ними в дальнюю тайгу и указал на глухое, едва ли кому ведомое и в здешних краях поднявшимся, место, впрочем, только для «незрячих», отломившихся от природы, глухое, а на самом деле, веселое, со всех сторон гольцами укрытое, с горными, жадно лопочущими про извечное искряными ручьями, с прожильными, обильными на разнотравье, долинками, где самое то устроить выпас для скотины и отвести землицы под сенокосные угодья. По слухам, раньше тут жили староверы, спрятавшиеся от сглаза, да время годя сгинули, слыхать, мор прошел средь них, занесенный из большого города побродяжками, а избы сгнили от долгожития, только молебный дом, почернелый, осевший изрядно, еще стоял, сохраняемый внешне неуглядной силой, которая именуется про меж людей намоленностью, однако ж есть от свойства русского человека чувствовать соединенность с неземным миром, сохранять ее в душе.