Прокопий сказал тогда мужикам:
— Лучшего места не сыщете. Тут и зимы теплее, не зря ж староверы арбузы под пленкой выращивали. А коль кого потянет на море, так чего ж проще, подымись на голец, что по правую руку, там и отыщешь водяное прожилье, это и есть исток Светлой. Одно и останется — сколотить лодчонку и спуститься по реке к морю. Я бы и сам тут с вами обосновался, когда бы не дал зарок при надобности, которая грядет, отплыть не откуда-то еще, а с отчего подворья.
Мужики не имели ничего против сразу поглянувшегося им места, сюда не то что хозяйские варнаки, боящиеся тайги, а и от нового начальства рыскающие по посельям не отыщут тропы. То и ладно.
Был среди мужиков Митя Огранов, он чувствовал необычайное возбуждение перед переменой в своей жизни. Он так устроен, во всякую пору устремлен к перемене в себе ли самом, в отношении ли к миру. И, коль скоро она долго не случалась, ему делалось скучно. Все же в нынешнем его устремлении было, пожалуй, больше рассудочности; она шла от необходимости поменять в себе: до сих пор Митя пребывал как бы во сне, редко заглядывал в мастерскую, а все из-за того портрета; уж сколько раз говорил Гребешкову: «Забери!..» Но тот только усмехался и как-то не по-хорошему, точно бы понимал про силу, которая угнетающе действовала на Митю. Да и на него ли одного? Даже те, кто прежде любил заходить в бывшую кузницу, чтобы распить в тиши, без бабьего подгляда, бутылочку, а потом всласть поговорить за жизнь, перестали появляться, а на смущенное, Митино: «Вы что, совсем забыли меня?..» — не отвечали, отводили глаза. Если бы не Анюта, добрая и ласковая, как бы даже понимающая про Митину колготу, было бы вовсе плохо. Но то и ладно, что она рядом с ним, отчего Митя мало-помалу начал забывать про прежние хождения во вдовы и смотрел на Анюту с нежностью, а то и слово доброе говорил про «Анютины глазки», дивно расцветающие в летнюю пору да про то, как много в них несвычного с холодным, чужеватым миром, и она слушала, и у нее сладко ныло сердце, и она долго сидела в легком, не стесняющем недвижении и слушала его, такого несвычного с понятным ей миром поселья.
Не сказать, чтобы вдовы сразу смирились с угасанием Митиного к ним интереса. Бывало, и поругивали, но, когда и до самой отчаянной и давно махнувшей на себя рукой дошло, что случилось с Митей, они смирились: уж больно тихой и ласковой, никому не в досаду, была Анюта, она как бы вся состояла из покорности, несуетливости, необращенности к дурным мыслям, так что обидеть ее хотя бы и словом считалось за грех. Но и то верно, что умела она управляться с хозйством, а у нее коровенка и парочка коз, и делала это не в пример многим весело, себе в удовольствие. И внешне Анюта отличалась от вдов, хотя и в ней иной раз примечалось скорбное, угасающее, от нелегкой бабьей судьбы, только не было тут ничего от обиды, что все так паскудно сложилось, и муженек ее, царствие ему небесное! — днями не просыхал и едва ли помнил про родимое подворье даже и в пору трезвости, не вызывал в Анютиной душе раздражения при воспоминании о нем, а только жалость, что нескладно у него все вышло и отыскал болезного в городском кабаке варначий нож. «Господи! — говорила она смиренно. — Не дай душе его погибнуть, прими с миром».
— Ну что, поедем на новое место? — спросил у Анюты пребывающий в легком замешательстве от решимости мужиков, проявивших удивительное единодушие, Митя Огранов.
— А почему бы и нет?.. — сказала Анюта, а помедлив, добавила с робостью: — Я, как ниточка за иголкой, потянусь за тобой. Так и знай!
В этом, начиненном решимостью: «Так и знай!..» было что-то далекое от Анютиного нрава, и Митя смутился, сладкая волна нежности к женщине разлилась по его телу, он привлек ее к себе, обнял, сказал дрогнувшим голосом:
— А я как все…
Время подвигалось к полуночи, луна сияла, и совсем рядом, у самых ног их, плескалось море.
Анюта не хотела идти в мастерскую, но на Митю напало упрямство.
— Нет, мы пойдем, — сказал он. — Мне надо там кое с кем рассчитаться.
И она не стала перечить: надо, значит, надо…