— Где ключ? — сердито набросилась она, и у него сразу отлегло от сердца. — Уходишь, так хоть с собой не уноси!
Непослушными руками Журов торопливо открыл дверь, впустил ее.
— Да я ненадолго.
Алевтина сняла с огня кастрюлю, собрала учебники.
— Ну? Куда тебя носило?
— Тебя искать, — откровенно признался он. — Скоро двенадцать, а ты… всё бросила.
— Тебе-то что?
Журов боялся, что обидит ее, но Алевтина схватила учебники, ушла переодеваться. Вернулась в домашнем платьишке, как ни в чем не бывало принялась заправлять выкипевший борщ.
— Не мог приглядеть…
— Ты это лучше брось! — неожиданно стукнув кулаком так, что заплясало все на столе, разозлился он. — Давай, раз такое, по-хорошему. Начистоту!
Она удивленно попятилась.
— Чего ты? Очумел?
— Хватит меня… себя позорить!
Если до этого Алевтина еще делала вид, что не понимает о чем речь, то теперь как бы признала очевидное. Тотчас же овладев собой, она перешла в наступление.
— Ну, до моего позора тебе дела нет! И не стучи, кулаки свои не распускай.
— Людей бы постыдилась, о детях вспомнила. И так треплют по всей шахте: «Близнята, дескать, у вас неспроста…»
— Всех трепачей не переслушаешь, — Алевтина вытерла стол, обернулась к нему. Впервые он увидел в ее глазах нескрываемую отчужденность и похолодел. — Хуже баб языками мелют!
— А я тебе говорю: одумайся, выбрось дурь из головы! Не то поздно будет…
— Не твоя печаль! А одумываться мне нечего.
Журов и сам не знал, как это пришло ему в голову — обиднее, несвойственное тому, что чувствовал.
— Тогда я с тобой по-другому. Придешь еще раз поздно — будешь ночевать на крыльце!
— Я милицию приведу, — не задумываясь, сразу же нашлась Алевтина и, бросив борщ, метнулась в комнату, притворилась оскорбленной. Он думал — плачет, но она и не собиралась, а устало потянувшись, разобрала постель. Не хотелось думать ни о чем:
«Спать-спать! Согреться под одеялом и как в омут головой — до утра».
Журов потушил плиту, запер дверь. Хотя объяснение и не дало ничего, подумалось — все уладится, станет на свое место.
«Побегает-побегает и тут будет, — успокаивал он себя. — А еще раз опоздает — дверь не открою! Пускай на крыльце ночует…»
Утром Алевтина уехала в Углеград, на рынок. Вернулась возбужденная, раскрасневшаяся, в праздничном платье, открытом на груди и спине больше, чем следовало, и делавшем ее еще привлекательней.
Разбирая привезенные продукты, как ни в чем не бывало предложила:
— Пойдем-ка близнят проведаем! Черешни им купила: полкило целых…
Журов мастерил ящик в кладовке, притворился, что не расслышал. Ночью они рассорились еще хуже. Оскорбленный, он ушел на кухню, допил остававшуюся с вечера четвертинку и лег на диване один.
Нетерпеливо передернув плечами, Алевтина окликнула его снова:
— Слышишь… Андрей?
— Не глухой, — стараясь перебороть себя, отозвался наконец он. И, словно удивившись черешне, спросил: — Разве поспела уже?
— Торгаши с Кавказа понавезли. Четыре с полтиной дерут.
— Вкус цену знает, — заметно подобрев, усмехнулся Журов, хлопнул дверью кладовки, поглядел — не задевает ли ящик и вышел в сени. Темный вихор, усы были в сеяных, как мука, опилках. Рубашку облепили колечки стружек.
— На, попробуй, — предложила ему Алевтина. — Я съела на базаре одну: ни сладости, ни вкуса!
— Да ну-у… что ты, как маленькому?
— Нет, попробуй!
Играя неестественно выразительными глазами, она взяла из миски вроде бы самую спелую и в то же время явно не лучшую веточку — всю в рдяных, росяных капельках после мытья — подала ему. Он неохотно потянулся губами и, горько зажмурившись, откусил черешенку поменьше, оставив ей послаще и покрупней.
— Хороша… медову́шка!
— А по-моему — трава и трава.
— Не-ет, не скажи, — задумчиво глядя куда-то за окно, в котором сиял погожий июньский день и таяла на зное высветленная солнцем глыба шахтного террикона, Журов неторопливо разжевал, посмаковал ягоду. Осунувшееся, небритое его лицо немного посветлело. — Ишь ты: лето уже! Не углядели, как подошло…
— Торгаши на лето не глядят, — придержав миску, Алевтина слила воду. — Когда это было, чтоб за черешню столько драли!
— На базаре два дурака: один — продает, другой — покупает.
Старательно свернув фунтик, она высыпала в него черешню, уложила в сумку. Заботы об этом, похоже, помогали ей прикрывать какое-то внутреннее недовольство, но как она ни старалась — это не укрылось от Журова.