«Святость не имеет границ…»
В монастыре [16] я был недолго, около двух лет, и покинул его не по своей воле. Перед московской Олимпиадой в стране усилились гонения. Москву «чистили», волна докатилась и до Почаева, потому что там ожидался большой поток туристов. Мы все были там фиктивно прописаны, и в документах у нас были указаны такие профессии, как дворник или сторож, чтобы скрыться от КГБ, потому что с высшим образованием не принимали в монастыри. Нас обличали: «зачем вас учило государство, дармоеды?» и т. д.
Я помню, меня попросили написать небольшую историю Почаевской лавры, дали отпуск и сказали: «Поезжай в Троице–Сергиеву лавру и напиши». За время моего отсутствия решилась моя судьба. Я приезжаю, работу эту выполнил, а мне говорят: «Тебя ищут». И была встреча с милицией — выписали. Причем, у меня была прописка подмосковная, а выписали «в никуда», по месту рождения. А я родился в Забайкалье. Я говорю: «Может быть, этой деревни уже не существует!» Помню, еще пошутил: «Вот один мой знакомый — он родился в Германии. Что ж, ему нужно было бы в Германию ехать?» Они говорят: «Вы с нами не шутите».
Я поехал тогда к своему старцу отцу Серафиму в Ракитное, и там решалась дальнейшая моя судьба. Он мне предложил тайно остаться там, говорит: «Поживите у нас». Я очень тревожился, потому что не было ни прописки, ни работы, ситуация для тех времен очень страшная: малейшая провокация — и все, тюрьма за тунеядство.
И вот, прожив дней пять у отца Серафима в таком счастье, радости, я вновь забеспокоился, потому что к нему приезжали из милиции и всех, кто молился в храме, брали на учет: смотрели паспорта и, если видели, что человек у них не отмечен, не прописан, его как нарушителя паспортного режима увозили «на поля» [17].
Когда я пришел к батюшке на беседу, он опять повторил: «Может быть, поживете у нас?» Однако первое благословение было поехать в Латвию. Он говорит: «Ну, пусть будет так». Благословил меня поехать в Ригу к владыке Леониду.
Владыка Леонид общался с отцом Серафимом, он безбоязненно принял старца после каторги, очень ему помог. Когда отца Серафима выпустили, он долго скитался по разным епархиям, но все боялись его принять. Многие почитали его святость, однако действовал «комплекс Понтия».
Отец Серафим был в то время «старец всея Руси». Его очень почитал отец Таврион (старец приезжал в Рижскую пустыньку). Владыка Леонид даже приглашал его в Рижскую пустыньку служить. Отец Серафим отказался, сказал: «У меня нет таких способностей административных, чтобы управлять». Он был сугубо духовник, узник–исповедник. Конечно, его опыт уникальный, повторить его невозможно. То, что он делал в те времена, было и бесстрашно, и очень плодоносно.
В селе, где он служил, был, можно сказать, монастырь. Там собралось очень много преданных ему людей. Приезжие размещались в странноприимных домах. Я однажды ночевал в таком доме. Когда вечером мы отправились на покой, в доме было человек восемь, а утром уже было человек тридцать, невозможно было выйти: на веранде и на полу — всюду были люди. В храме на буднях могло быть 100–150 человек, как в Рижской пустыньке.
Отец Серафим был очень любящий человек, кроткий в общении со всеми, никакого чинопочитания не любил.
Старец сам причащался за каждой Евхаристией, даже если не служил. Он давал пример в понимании Евхаристии и других побуждал этим примером к участию. Все приезжие старались участвовать, иначе и немыслимо было, ведь тогда лишались самого главного.
Отец Серафим рассказывал, что он не доучился в академии, потому что начался 1918 год. Однажды из академии он поехал домой в Днепропетровск, где жил, и назад уже возвратиться не смог. Старец вспоминал, как он первый раз в жизни говорил проповедь: «Я очень хорошо подготовился, все сказал, а потом сказал себе:"больше такого не будет!"»
После этого случая он всегда говорил проповедь по вдохновению, в Духе. Это больше напоминало исповедь, потому что, хотя он говорил не исповедальные вещи, не обличал и не перечислял какие‑нибудь грехи, но это так изменяло сердца слушающих, что все плакали. Это были не сентиментальные какие‑то слезы. Когда Дух Святой касается сердца, оно открывается. Исповедь эта могла быть первым откровенным общением друг с другом. Все в это время становились единой семьей.