Только после того, как он ушел в часть, я понимаю, отчего этот глупый и беспредметный разговор вдруг пережал в моей душе какие-то нервы. Все это время подсознание напоминало мне про другой бумажный самолетик, белый и невесомый — французский «Ньюпор», который я разбил в декабре прошлого года. Помню, как он, трепещущий в ожидании страшного удара о землю, несся вниз… Что между ними общего? Ума не приложу. Иногда мне кажется, что я сильно запутался. Что во внутренностях моей головы перепутались какие-то механизмы, как в музыкальной шкатулке, и тональность безнадежно нарушена. Утешаю себя мыслью о том, что… [рваное многоточие и бесформенная клякса — прим. редактора]
Пошел дождь, и не прекращался весь день. Лежу и слушаю, как капли барабанят по перекрытиям.
Ночью возле госпиталя разорвался французский снаряд. Я даже не проснулся, узнал поутру. Одного санитара из ночной смены разорвало пополам, и одну сестру милосердия зацепило в шею осколком. Сестра умерла к полудню. Ее особенно жаль — была молодая и приветливая.
В эскадрилье все по-прежнему, и я чувствую себя солдатской пуговицей, которая долго валялась в грязи, но потом была подхвачена властной рукой и уверенно пришита на свое прежнее место.
У нас, как и прежде, двенадцать пилотов, зато самолетов уже четырнадцать — пару умудрились восстановить в прифронтовых мастерских. Уже удача. Хотя, по большому счету, нашим старикам положен полноценный ремонт. У многих осекаются двигатели, текут маслопроводы. Гладя их шероховатые бока и щурясь летнему солнцу, я думаю о том, что, быть может, не только им полагается настоящий ремонт. Может, где-то есть место, где сходным образом ремонтируют людей? Берут старые развалины вроде нас, вытряхивают из голов страшные воспоминания, латают преждевременно постаревшие тела, убирают седину и шрамы…
Самое досадное — потерял с таким трудом выменянные сапоги. Точнее, один из них. Пуля пробила голенище, потом хирург срезал сапог с моей ноги. То, что осталось, пропиталось моей кровью и подгнило, носить уже нельзя, даже если подвязать у щиколотки. Досадно — без обуви здесь не жизнь.
Французы все-таки ударили. Наш аэродром — в пяти километрах от линии фронта, оттого мы чувствовали себя так, словно сами сидим в окопах. Земля охает и вспучивается пышными грязными фонтанами. Небо дребезжит от количества засевшего в нем железа. Где-то вдалеке трещат пулеметы, монотонно, утробно — точно стая ворон клюет чей-то стальной череп.
Мы делаем по три вылета каждый и к вечеру едва держимся на ногах. На моем счету — два пулеметных расчета, Леманн расстрелял пехотное отделение, Пауль и Фридрих на пару разорвали дирижабль артиллерийской корректировки.
Смотреть за наступлением сверху — жутковато, но и интересно. Словно заглядываешь в большой скрежещущий станок, полный работающих деталей. Зыбкие цепочки пехотинцев бегут по полю, смешно замирая время от времени, рассыпаясь и вновь собираясь. Танки неуклюже ворочаются в грязи, расшвыривая вокруг водопады земли и изрыгая дымные хвосты. Пушки лязгают, окутываясь серыми вуалями.
Высота защищает нас не только от зенитного огня. Еще и от многих других вещей. Мы не видим, как бегущие в атаку солдаты оседают, скошенные пулеметом, ворочаясь и прижимая руки к выпотрошенным животам. Как из подбитого танка, объятого трепещущим и рычащим огнем, выбираются люди, обгоревшие до того, что их собственное мясо смешиваются с обрывками кожаных курток. Как в траншеях корчатся раненные, пронзенные шрапнельной сталью.
Я стараюсь не смотреть на это. Но даже когда я закрываю глаза, стараясь сосредоточиться на мерном звуке работающего мотора, я чувствую смешение огромных воздушных масс под собой. Они перетекают одна в другую, образуя зоны пониженного и повышенного давления, мгновенно меняется температура, а ветра, кажется, дуют во все стороны сразу. Живущий по своим законам хаос. Жуткая и прекрасная картина, доступная только мне.
Четыре дня не мог писать — вытащив свое тело из самолета, с трудом доползал до нашего с Леманном блиндажа и падал в койку. Сон — как удар молотком по затылку. Этого сна мне положено всего три часа. Мы делали сперва по четыре вылета в сутки, потом — по шесть. Мой «Альбатрос» не успевал остывать между боями, обшивка во многих местах порвана и безобразно висит. Что-то не то с топливным фильтром, я слышу, с какой натугой он работает. Но самая главная деталь самолета, люфтмейстер, всегда находится на своем месте.