— Хороший врач, — согласился Виттерштейн.
— Хороший-то хороший, но ведь человек смертный, не чета вам, господин лебенсмейстер. Только железяками орудовать и умеет. Щипцы там, ланцеты… А по сравнению с вашими фокусами он школяр. Как вы это умеете… Пальцами пошевелили, рукой махнули, и люди с операционного стола спрыгивают, словно минуту назад сладко спали, а не лежали требухой наружу, как товар в мясной лавке.
— Ну-ну, — проворчал Виттерштейн, но не очень строго, — Вам бы болтать все. Чудес мы не делаем и мертвых не воскрешаем.
— Мертвых поднимать и не надо, — буркнул ефрейтор, враз сделавшись мрачнее, — Хватит. Мертвые свое отвоевали. По мертвой части и без вас есть, кому заняться.
Виттерштейн ощутил приступ мимолетной гадливости. Вроде и не подумал ничего конкретного, а какая-то черная, источающая запах разложения, мыслишка юркнула в потемках сознания, точно пирующая на мертвом теле крыса, спугнутая случайным звуком.
И то верно. Отвоевали свое. Тело человеческое можно восстановить, пока в нем бьется сердце, этот крохотный хрупкий метроном. Остановился он, и все. Значит, человек уже там, куда не дотянется рука самого умелого лебенсмейстера. Поступил, как выражались некоторые фронтовые остряки, под другую юрисдикцию. В чертоги, куда человеку простирать свою длань опасно и мерзко.
На смену сумеркам уже пришла ночь, колючая и густая, как нечесаная волчья шкура. Из-за низких туч звезд было не видно, тем страшнее были сполохи света, время от времени мигавшие в ночи, в такт разрывам. Там, в ночи, происходило что-то страшное, чудовищное, парализующее волю, что-то, отчего само человеческое естество скорчивалось внутри грудной клетки и тихонько подвывало раненым зверем. Там была смерть. Не в чистом и стерильном ее воплощении, как между газетных строк, а в истинном обличье, которое Виттерштейн знал в мелочах, в самых крохотных чертах, как лицо давнего знакомого. Знал — и ненавидел.
Смерть сейчас пировала там, накрыв себе огромный обеденный стол, изрытый рваными зигзагами траншей вместо столовых приборов и воронками вместо крошек. Там, между клочьев колючей проволоки, в душном смраде подземных казематов и в крысиных лазах опорных пунктов, гибли люди. Десятки, сотни, а может, и тысячи крохотных фигур в сером солдатском сукне падали и оставались лежать, враз сделавшись из действующих лиц этого безумного грохочущего спектакля всего лишь молчаливыми декорациями, которые не успели убрать со сцены.
Виттерштейн еще не видел их, но ощущал, так же явственно, как раскаты канонады. Всех этих людей, которые заперты между землей и сталью, между небом и смертью, между мгновением и вечностью. Выпотрошенных осколками, повисших на баррикадах с размозженными головами, истекающих кровью в темноте блиндажей, бредящих на госпитальных койках, агонизирующих в воронках, срубленных безжалостными и губительными пулеметными очередями.
«Безумцы, — подумал Виттерштейн, неосознанно сжимая кулаки и ощущая глухую собачью ярость, — Что же вы с собой творите? Зачем с такой злостью уничтожаете величайшее из всех божественных творений? Зачем так слепо калечите себя, непоправимо разрушая собственные ткани и кости? К чему вы так рветесь, не обращая внимания на вытекающую из вас кровь?.. Предположим, сегодня я спасу кого-то из вас. Не одного и не двух. Сколько смогу. Сколько осилю, пока мои ноги смогут держать меня. Да только к чему? Ведь через месяц те из вас, кого я спас, снова окажутся здесь. Снова полезут под шрапнель и осколки и снова повиснут лохмотьями на колючей проволоке. Так к чему все это? К чему этот ужасный, бессмысленный и отвратительный процесс, который лишь затягивается моими силами?..»
Полевой лазарет полка располагался в тылу, но даже там дыхание боя становилось нестерпимым, обжигающим. Сквозь тонкое стекло окна Виттерштейн видел рассвет нового дня, алый, как артериальная кровь — отсвет сигнальной ракеты, стелящийся по земле. Видел бутоны разрывов, угольно-багровые, что распускались между траншей. Английских траншей он не видел, но хорошо представлял их угловатые контуры, растянувшиеся где-то вдалеке. И тонкую цепь серых фигур, накатывающуюся на них подобно волне, отступающую, тающую…
— Лазарет, — ефрейтор заставил свой «Дукс» остановиться — и еще секунд пять в стальном чреве грузовика что-то беспокойно перестукивало и лязгало, — Пожалуйте, господин лебенсмейстер. Только осторожнее, Бога ради. У нас тут не передовая, но гостинцы английские залетают регулярно. Вам туда, чуть правее, в блиндаж… Керосинку видите? Прямо на нее…