— Не вам указывать мне на выбор!
— Мне… — прошептал мертвец, — Вас ожидает проверка, может быть, самая главная в вашей жизни. Решайте, господин Виттерштейн. Решайте. Спасти отвратительного смертоеда — и себя вместе с ним? Или пожертвовать собой ради того, чтоб он никогда не причинил зла? А может, этот смертоед вам лжет, и на самом деле вы действительно живы… Ах, какая замечательная логическая ловушка. Итак, господин Виттерштейн, кому вы больше верите? Жизни или Смерти? Голосу разума или чувствам? Долгу или инстинкту самосохранения?..
— Замолчите! — Виттерштейн тряхнул мертвеца за мундир и ощутил под тканью угловатую твердость тела, уже тронутого трупным окоченением, — Оставьте меня в покое! Убирайтесь к своей хозяйке!
Он несколько секунд тряс тело, пока не понял, что оно мертво. Абсолютно мертво. Ни крупицы жизни. Просто мертвые ткани, пока еще хранящие сходство с когда-то жившим человеком. Глаза остались открыты, но теперь окончательно потеряли прозрачность, стали серыми, как лед. Они уже ничего не видели. Рот мертвеца остался приоткрытым, но Виттерштейн понял, что из него более не донесется ни звука. То, что владело его телом, ушло, бросив тело подобно никчемной кукле.
Ушло?
Виттерштейн бросился к тоттмейстеру. Тот лежал на прежнем месте, сжавшись и подтянув к животу ноги. Без кителя с эмблемой из скрещенных костей его можно было бы принять за молодого пехотного лейтенанта. Виттерштейн прикрыл глаза и прикоснулся к нему — убедиться, что тот мертв. И вздрогнул всем телом, ощутив едва уловимое биение чужого пульса. Тоттмейстер был жив. Но тело его отсчитывало последние секунды. Давление катастрофически упало, даже не понятно, как сердце еще способно было биться.
Тоттмейстер умирал. Это было бы ясно любому, даже не лебенсмейстеру. Земляной пол под ним был черным от крови, кожа на костях натянулась и стала похожа на пересохший пергамент, глаза глубоко запали. Казалось, он уже не дышал, и только Виттерштейн своим магильерским чутьем ощущал, как в заполненные кровью легкие с трудом просачивается крошечный сквозняк. Господи, ему не прожить и минуты…
Виттерштейн стоял над умирающим тоттмейстером, ощущая, как его собственное тело бьет сильнейший озноб. Показалось ему, или одновременно с тоттмейстерским сердцем его собственное стало биться слабее?.. Глупости. Показалось, разумеется. Он-то жив. Он жив и стоит, глядя на умирающего. Он выберется отсюда и проживет еще много лет. Переживет войну и вернется к привычной работе. Станет преподавать в университете. Напишет его множество научных работ. Седина его станет красивой и благообразной, как и полагается уважаемому лебенсмейстеру. Его фотографические карточки будут висеть на досках многих университетов. Его имя будут произносить с благоговением. Иначе и быть не может. Ведь он жив. И он будет жить.
Но если… «Если» ударило Виттерштейна поддых, как разделочный секционный нож в тяжелой руке хирурга. Если тоттмейстер не лгал перед смертью? Если он, Виттерштейн, и в самом деле живой мертвец? Немыслимо, глупо, невозможно — но маленькое подлое «если» зудит во внутренностях осколком снаряда, мешает думать, заставляет мысли сбиваться друг с другом и бестолково мельтешить.
Как не хватает свежего воздуха, задохнуться можно. Или он уже задохнулся?.. Может, воздух и в самом деле больше ему не нужен? Как определить, если нельзя верить самому себе? Как разобраться, что истинно, если чувства вступают в бой с рассудком? Чертов тоттмейстер заразил его самым тяжелым из передающихся между людьми недугом — сомнениями. Сомнения крошечными паразитами рыщут внутри, уничтожая все то, что создал по крохам кропотливый разум. Потому что на каждую мысль, здравую, логичную, обоснованную, всегда найдется свое маленькое зазубренное «а если?»
«Я уверен, что я жив, — подумал Виттерштейн, впившись в выступающий кусок камня, чтобы не упасть от истощения сил. Странно, голова гудит от напряжения, а ноги так слабы, что едва выдерживают вес тела, — Это подсказывает мой опыт лебенсмейстера, мое чутье. Но могу ли я верить ему, если судья не способен вынести справедливое решение, ведь мой судья — это жажда жизни, которая сильнее всего на свете, чей голос способен заглушить все прочие?.. Что, если я и в самом деле обманываю себя, лишь бы не ощутить то страшное, что мне уготовано?.. Как солдат, который кричит хирургу „Я целый, целый, все в порядке!“ — а сам придерживает внутренности, чтобы не высыпались из живота?..»