Пора тебе в запас, старик Герман, гонять сквозняками мух на кухне.
Одного «Сопвича» я убрал почти мгновенно — сказался адреналиновый прилив. Стиснул руку в кулак, едва не раздавив собственные костяшки, и мотор вражеского истребителя вдруг с чавкающим звуком полыхнул во все стороны дымно-огненными хвостами. Фрагменты двигателя, шрапнелью ударившие по кабине, располосовали пилота на части и обезглавили. А чего еще ожидать от двигателя, если воздух в нем вдруг превращается в чистый кислород…
Но на второй такой удар меня не хватило бы. Подобные трюки с химическим составом атмосферы крайне трудоемки. Второй «Сопвич» быстро вышел на дистанцию прицельной стрельбы и обрушил на меня стальной град. Забавно — тогда я не ощущал страха. Даже когда стекло пилотской кабины лопнуло, точно бутылка из-под вина, и засыпало меня каскадом острых граненых осколков. И тогда, когда мой «Альбатрос» задрожал мелкой дрожью, принимая на фюзеляж хлещущий с неба стальной град. Правая стойка разлетелась в щепу и крылья затрещали, грозя переломиться. Двигатель тоже задело, я даже не успел заметить, когда, в его стальном цилиндре что-то неровно и хрипло трещало, резко запахло горелым маслом.
Я повел машину вниз, играя рулями высоты и пытаясь выйти на резкий вираж, чтоб стряхнуть с хвоста проклятого француза. Но он оказался очень упрям. Упрям и ловок. Он полосовал меня пулеметами, которые, казалось, стрекотали в сантиметре от моего затылка. Стрелял он теперь короткими очередями, и клал их удивительно метко. После каждой очереди мой самолет вздрагивал, как раб от удара плетью поперек спины. Отлетел кусок хвостовой полости, нелепо кувыркаясь в воздухе. В облаке осколков стал падать к земле диск шасси. Я чувствовал, что следующая очередь может ударить меня сзади. Истончившейся и зудящей кожей затылка я буквально ощущал гудение французских пуль, уже зависших в воздухе.
Француз снова стал палить, но в этот раз я был готов его встретить. Короткий жест, давшийся мне ценой сильнейшего головокружения и хлынувшей из носа крови, и за хвостом моего самолета возникла небольшая зона с повышенной плотностью воздуха. Не мог видеть, как французские пули, входя в нее, на глазах теряют скорость, точно погруженные в воду, плавно застывают и начинают валиться вниз. Но я чувствовал это.
Едва ли французский пилот успел понять, что происходит. А может, понять-то и успел, но рефлексы воздушного охотника не дали ему отвернуть в сторону руль, бросая удирающего подранка.
«Сопвич» врезался в невидимое препятствие на всей скорости. Плотность воздуха была недостаточно велика для того, чтобы разнести его в труху, но все же достаточно значительно — для аппарата, который строился для совсем иных условий полета. Я видел, как разлетелся его винт, теряя лопасти. Моторный отсек вспух и стал медленно сплющиваться, сквозь десятки открывшихся щелей хлынуло масло. Казалось, рука невидимого великана обхватила «Сопвич» и стала постепенно его сжимать. На самом же деле прошло едва ли больше секунды. Когда я обернулся в следующий раз, французский самолет превратился в ком мятой древесины, железа и ткани, несущийся к земле.
Это второе усилие едва меня не добило. Не знаю, как я посадил самолет — перед глазами все плыло, в ушах стучали паровые молоты, вся грудь залита кровью. Но до аэродрома дотянул. Солдаты, чьих лиц я даже не узнавал, проворно вытянули меня из дымящегося самолета и куда-то потащили. По пути я и вырубился.
Ах да, повыше щиколотки фельдшер тем же днем нашел пулю. Повезло — она не сохранила достаточно скорости, чтоб перерубить мне ногу, иначе сейчас ходил бы в деревянном ботинке. Но отпуск в полковой госпиталь недели на три мне обеспечен. Не знаю, радоваться ли этому.
Отправляясь в госпиталь, забыл, конечно же, прихватить из блиндажа дневник. Оно и к лучшему. Слишком много свободного времени у меня там было. Командование право, когда у солдата возникает слишком много свободного времени, это его губит. Я бы непременно стал делать записки о состоянии госпитальных дел, а потом наверняка пришлось бы эти записки вымарывать, чтоб самому потом случайно не прочесть и не вспомнить.
В госпитале дела дрянные. Блиндажи хорошие, утепленные, с разделением по ранениям, но запах карболки, гноя, мочи и застарелой крови въелся в них так, что всего французского одеколона не хватит, чтоб забить его. Мне повезло, лежал с «легкими» — раны без осложнений, переломы, осколки… В соседнем блиндаже были «тяжелые», крики которых до сих пор сопровождают мои ночные кошмары. Не люди — огрызки плоти, ворочающиеся, хрипящие, что-то неразборчиво цедящие. Развороченные животы, оторванные конечности, отсеченные челюсти, синюшные от газов лица с выпученными глазами… Между ними снуют сестры милосердия с мисками, утками и термометрами.