Высоцкая, кажется, сердилась на себя за что-то. Она быстро села на диван и закрыла лицо руками, нетерпеливо и как-то нервно постукивая ногою об пол. Сквозь ее пальцы проступали слезы.
— Прости ты меня: я тебя встревожил, — с сожалением промолвил Обносков, впервые говоря ей «ты», и опять в его тоне послышалась такая нота, как будто он говорил со старым другом-студентом.
Он хотел уйти.
— Милый мой, милый, — бросилась к нему Высоцкая, — зачем ты такой, зачем в тебе нет энергии?.. С твоим умом, с твоею честностью можно быть великим человеком…
— Ну, вот ты и веди меня на этот путь, — целовал ее Евграф Александрович…
— Ну, а топиться теперь ты не думаешь? — смеялся на другой день Евграф Александрович, вспоминая один из первых своих разговоров с Стефанией.
— Не думаю, — засмеялась она стыдливым смехом и вдруг нахмурила брови и проговорила грустным тоном: — Милый, живи так, чтобы мне не пришлось медленно чахнуть в апатичном бездействии…
И началась для него с этого дня какая-то странная жизнь. Он стоял школьником перед этой женщиной, она журила его, она направляла все его действия на честный путь, она заставляла его служить обществу и решаться иногда на довольно смелые поступки. Часто приходилось ему краснеть перед этой подвижною, деятельною женщиною за свои мелкие слабости и только за одну слабость не бранила она его никогда, хотя именно за нее-то она имела более всего прав бранить Обноскова: он не имел смелости пойти наперекор своей семье и жениться на любимой женщине.
— Друг мой, эта ошибка страшным гнетом лежит на мне, — говорил он Высоцкой.
— Ошибка передо мною, — это ничего не значит… Другие ошибки, ошибки перед обществом важнее, — спокойно замечала она.
Счастье Обноскова в кругу образованной молодежи, собиравшейся около этой женщины, было полное… Не такова была его жизнь в своей семье, где он лежал больным в то время, когда застает его наш рассказ. Он хмурился и охал, окруженный нежными, любящими и не оставляющими его ни на минуту родственницами, пожертвовавшими для него всем своим временем, всеми своими желаниями. Довольно было ему обратить куда-нибудь свои потухающие глаза, чтобы все родные с недоумевающими и вопросительными взорами бросались наперерыв исполнять еще невысказанное им желание. Он поворачивал голову и тотчас же три женские руки протягивались поправить ему подушку, слышались три женские, заискивающие и сладкие голоса, спрашивавшие: «Вам, братец, верно, неловко?» Боже мой, сколько любви, заботливости и нежности было в этих словах, каким бархатным, шепчущим и ласкающим напевом произносились они!
— Благодарю, мне очень хорошо, — слабым голосом отвечал больной и закрывал глаза.
— Братец, вы, может быть, уснуть хотите? — шептали ему баюкающим тоном заботливые голоса. — Мы посидим, мы не будем говорить…
— Зачем же сидеть? Идите! — нетерпеливо возражал больной, почему-то воображавший, что его могут бросить хоть тогда, когда он уснет.
— Ах, братец, теперь мух так много. Они вас беспокоить будут, — шептали вкрадчивые голоса.
— Ничего, я не чувствую от этого беспокойства…
— Ангел, терпеливый страдалец! — слышалось восклицание, исполненное благоговейного умиления. — Вы всё беспокоитесь нас утомить… Да ведь мы всем, всем пожертвовали бы для вашего спокойствия… Приказывайте!.. Приказывайте нам!..
Больной сохранял молчание и тяжело вздыхал, не имея ни сил, ни охоты высказывать свои желания, тем более, что он знал, что сестры исполнят всё, всё, но только не решатся оставить его одного, не решатся не заботиться о нем. Требовать чего-нибудь подобного, значило бы требовать, чтобы любящий человек бросил своего любимца в минуту опасности, именно в ту минуту, когда и нужна помощь любящего существа. Конечно, на такие требования нельзя согласиться и трудно их предлагать. Теперь больной слушал рассказы приехавшего из-за границы племянника с выражением какой-то тупой рассеянности.
— Поди ко мне, дитя, — прошептал он с просветленным лицом, завидев появившегося в его комнате юношу.
Мальчик подошел к постели. Больной взял его за руку и обернулся к племяннику.
— Ты его еще не видал? — спросил он.
— Мы уже познакомились, — уклончиво отвечал Обносков.
— Добрый ребенок, очень добрый ребенок! — пожав руку юноши, сказал больной. — И характер матери…
У мальчика навернулись на глазах слезы. Он присел на кровать.
— Ах, вы лучше на стул сядьте, — заговорили ласково вкрадчивые голоса, — братцу неловко будет.
Юноша закусил нижнюю губу и сконфуженно привстал с места, но больной удержал его за руку и с упреком взглянул на сестер.