Выбрать главу

— Все это тебе очень скучно, но я должен договорить, — заметил дядя. — Так поставил и я свои отношения к покойному отцу, к тебе, к сестрам. Вы не знали, что жизнь в вашем кругу, занятия по службе не могли наполнить всего моего существования… Мне нужно было более теплых, более страстных отношений. Сперва это было увлечение молодости, о котором я не сказал моему отцу, моей матери, моим дядям. В такой несообщительности не было ничего необыкновенного… Ведь и ты, вероятно, увлекался… Как? когда? кем? Кому ты сообщил об этом?.. Об этом неловко говорить со старшими, с опытными людьми и можно разве только смеяться над этими первыми увлечениями в кругу своих сверстников, таких же неопытных, таких же увлекающихся. Да, это так, и счастлив тот, у кого первая вспышка страсти прошла бесследно, если только может проходить бесследно что-нибудь, — но я после подобной вспышки вдруг очнулся отцом… Я никогда не шутил привязанностями… Иногда даже утрировал свои обязанности к ближним… Так я преувеличивал свои обязанности в отношении к сестрам… Скрывая от отца и матери до самой их смерти свою связь, я не мог открыть ее и сестрам… Они ухаживали за мной, они дрожали, когда я произносил слово о своем намерении жениться, они плакали, говоря, что тогда им придется расстаться со мной, что они должны будут идти на места, в гувернантки, что они не захотят брать денег из рук невестки. Я был мечтатель, нежный и слабый человек… очень слабый человек.

Больной умолк на несколько минут. В голове племянника, хорошо знавшего дядю и подобных ему людей, промелькнуло: «Ну, бичевать теперь себя станет!»

— О, да будут прокляты мои мечты, моя нерешительность, моя слабость! — воскликнул с оживлением больной и поднялся на локте. — Мое воображение рисовало мне светлую картину свободного, но прочного союза… Ведь тогда, в мое время, мы об этом даже стихи писали, — горько усмехнулся он. — Я представлял себя и любимую женщину героями, идущими одним путем, наперекор предрассудкам, наперекор злословию… Но я рисовал себе это не потому, что я был убежден в необходимости полной свободы в любви, а потому, что я был человек-тряпка, потому что я не мог сделать решительного шага и ввести в этот дом, заставить сестер любить и уважать женщину, прижившую со мной детей, я не мог сказать сестрам, что если они любят меня, то они должны радоваться моему счастью. Я постоянно оправдывал их грубый эгоизм, их ложное понимание родственной любви, заставляющее выжимать последний сок из любимого человека для себя, только для себя… И ведь оправдывал-то я их потому только, что силы бы не хватило на борьбу, на разъяснение им их ложных отношений ко мне!.. Вот и прожил под опекой весь век… а дорогие мне личности едва смеют переступать порог моего дома…

Снова последовало мучительное молчание. Молодой Обносков был по-прежнему почтителен, но холоден.

— Это чудное дитя, — почти со слезами продолжал больной, — этот ребенок, сидевший на моей постели, мой сын… Только глядя на отношения к нему моих сестер, понял я вполне, как мало они меня любили. Мне теперь гадки, мне мучительны их ухаживания за мной, и если бы я встал еще с постели, то я загладил бы свою ошибку, Я только теперь окреп, увидел истину… Но слишком поздно открылась она, эта истина, — открылась для того, чтобы я покаялся перед своею совестью… Верь мне, это страшное покаяние… Тебе тяжело меня слушать… но ты должен выслушать все… Люди страдают затем, чтобы другие могли избежать этих же страданий… Ты наследник моего имения, ты молод, ты воспитан в то великое время, когда глупые предрассудки начинают понемногу исчезать, потому я хочу поручить тебе заботы о моей семье… Да, о семье; я так называл ее перед своею совестью и перед богом, потому что мы честно прошли путь нашей жизни, как, может быть, не прошла его ни одна чета, приносившая ложную клятву перед алтарем бога.

Алексей Алексеевич молчал. Умирающий Обносков начинал все пристальнее всматриваться в холодное, официальное, почтительное лицо только что начинающего жить Обноскова и, кажется, хотел прочитать в душе этого человека его чувства и тайные помыслы.

— Не оставляй моих детей, моей жены, — заговорил дядя. — Я не сделал духовной, не мог ее сделать, но ты раздели все на ровные части, не обижай никого.

— Дядюшка, я все сделаю, что от меня зависит, — промолвил молодой Обносков.

Больной продолжал всматриваться в его лицо. Калмыцкие глаза нетерпеливо начали бегать из стороны в сторону и ускользали от взглядов дяди. Дядя, проживший всю жизнь страстным мечтателем, был почти смущен тем, что племянник не бросается ему на шею, не выражает горячих чувств и остается все тем же холодно-почтительным младшим членом семьи, выслушивающим с покорностью наставления старшего члена семейства, как выслушивает студент лекцию профессора или чиновник соображения директора.