– Голыш-бедняк, по крайней мере, были бы руки да здоровье, всегда хлеб найдет…
Так говаривал, дон-Маркантонио Малерба, когда обеднел. Детей у него было пропасть, а жена вечно беременна; ей приходилось и хлебы печь, и похлебку варить, и стирать, и дом прибирать. Господам многое разное нужно; так уж приучены. Ребятишки дона-Марикантонио, хоть целый день голодные сидят, никогда ничего не скажут; а самый старшенький, если отец его пошлет взять хлеб в долг, или пучок салата, – пойдет, бывало, вечером, голову потупит, в дырявый плащик прячется.
Папаша его всячески старался хоть что-нибудь прихватить; снимал иногда лоскуток земли, в наймы или из-полу. Позднее всех приходил с поля, пешком, накинувшись куском жениной шали (называл это плед) и славно свой день отработывал, сам копал – когда по той дороге не проезжал никто, не видали его.
По воскресеньям, ходил он, как настоящий господин, в казино, где бывали и другие господа; соберутся между собою, – руки в карманы, носы в воротники, – болтают, – а то играют в трессет, – палки между коленами, шляпы на головах. И как только пробьет полдень, взмечутся, как коты, кто туда, кто сюда, – и он тоже идет домой, как будто и у него всегда готов обед.
– Что-ж делать, – говорит, бывало: – нельзя мне днем выходить с детьми!
И дети тоже, когда отец пошлет их попросить взаймы мерку мерку пшеницы на семяна, или сколько-нибудь бобов на похлебку, у дяди Мази, или у мессеро Пино, – дети тоже все раскраснеются, бормочут… словно большие!
Когда с Монтеджибелло шел огонь и уничтожил оливки и виноградники, – те, у кого были рабочие руки, с голоду не умерли. Но ужь господа, чья земля была в той стороне, – лучше-бы им, если-бы лава похоронила вместе с их добром и их самих, и детей, и все. Кому не было заботы, те, заложив руки в карманы, ходили, смотрели на огонь. Сегодня снес огонь виноградник у такого-то; завтра протек по полю у другого; то грозит мосту на дороге, то окружит домишко там, на право. Кто не глазел, хлопотал, снимал черепицу, рамы, двери, всякое добро, выбирался из дома, спасал что было возможно, терял голову в торопях, в отчаянии… точно муравейник в разгроме.
Дон-Марко сидел с семьей за обедом, перед блюдом макарони, когда ему прибежали сказать:
– Синьор дон-Марко, лава пошла в вашу сторону; сейчас виноградник загорится.
Он, несчастный, так вилку и выронил. Сторож таскал по частям пресс, чаны, боченки, что только мог; жена его ходила кругом виноградника, втыкала тростинки с образочками в защиту от пламени и читала молитвы.
Дон-Марко прискакал, задыхаясь погоняя осленка, на встречу черной туче золы. С дворика была видна гора, она поднималась огромная над виноградником, дымилась; там и сям осыпались кремни, треща как груды черепков; местами она лопалась и видно было, как в ней кипел красный огонь. Еще издали, прежде их он доходил, высокие деревья гнулись и корчились, в спокойном воздухе; потом дымились трещали, вдруг вспыхивали и сгорали в один миг. Они зажигались точно факелы, одно за другим в темном поле вдоль по течению лавы. Жена сторожа все ходила кругом, ставила тростинки с образками на место тех, которые сгорали, и плакала, перепуганная таким разорением, думая, что теперь, как сторожа уж больше не нужно, хозяин их отошлет. И собака дворовая выла тоже, глядя, как пылал виноградник. Сарай отворен, без кровли, все из него выкинуто во двор, кругом вся поляна – ужас… точно и сарай дрожит, перепуганный, что, вот, ограбят его совсем и покинут.
– Что ты делаешь? – спросил дон-Марко сторожа, который тащил доски и бочки. – Оставь все. Теперь у меня ничего нет и в бочки наливать нечего.
Поцеловал он в последний раз калитку своего виноградника и пошел, уводя за повод осленка…