– Не бойся милиции и начальства! Почти с каждым можно поладить. У всех дети, семьи. Весь вопрос в цене. Главное, чтоб у человека совесть была, – наставляла она Рут, – беда, когда на уме одни прынцыпы. С такими тяжелехонько – им мало что нужно для жизни и люди для них – тьфу! Для них их честность – это всё. И носятся они с ней, как с писаной торбой. Днём и ночью она жрёт их поедом.
Возьми Турина – при нем боятся дышать. Но такая у него работа – рано или поздно найдется человек, который его купит. Хоть я с этим человеком в долю не иду. Турин из тех, кто свою честность дорого продаст. Мало того, ещё и руку, с которой будет кормиться, при случае укусит. Потому что ненавидит всех. И считает – нет ему ровни.
Забери у него честность, и что останется? Один пшик.
Директора рынка Турина боялись. Его внезапные, стремительные ревизии, его неприступность и неподкупность держали в страхе весь базар. От мясников до сторожей – всех, кто кормился вокруг этого хлебного места. В галифе, выгоревшей гимнастерке, с офицерской планшеткой через плечо, плечистый, приземистый, Турин с утра до позднего вечера маячил между рядов или сидел в своем крохотном кабинетике, листая акты и накладные. Ходили слухи, будто во время войны был танкистом, вроде бы горел, но чудом спасся – оттого все лицо в страшных рубцах и шрамах. Жил Турин один, без семьи, был нездешним. Родом был откуда-то из-под Киева. Через год его забрали в исполком, где он быстро пошел в гору и вскоре под его началом оказались директора всех фабрик и заводов города.
Но в ту пору Рут это было не интересно. С его уходом базар, вздохнув с облегчением, вновь ожил и забурлил. Казалось, почва – жирный чернозем и воздух, настоянный на запахах моря и степного ковыля, были неиссякаемыми источниками деловитости и жизнестойкости горожан.
Скоро у Рут появилось на базаре своё место и добрая слава. Многим, особенно инвалидам и старикам, она чинила в долг или вовсе бесплатно. И к ней потянулись со всего города. Обычно работала допоздна, до густых сумерек, а утром чуть свет снова была на базаре.
Назад Бер её не звал и вообще старался обминуть десятой дорогой.
Дочки жалели, приглашали к себе, но она твердо стояла на своем:
– Мне и так хорошо. Не хочу путаться в вашей жизни.
– Мама, не позорь меня, – взрывалась Тойба, теряя терпение, – как мне объяснить Тимошке, почему ты ушла из дома.
– Не знаю, – равнодушно пожимала плечами Рут, – придумай что-нибудь.
– Может, вернёшься? – уговаривала Мирка, – Геля взяла мальчика к себе.
– Ваш отец умер для меня. – Рут сумрачно смотрела на них. – Идите. Я должна работать.
«Откуда это во мне? Неужели я стала такой же жестоковыйной как все Ямпольские?» – ужасалась себе Рут. Работа стала для неё единственной ниточкой, связывающей с миром. Её домом теперь был базар – с его рядами зелени, пахнущими огородом и утренней свежестью укропа, с молочным корпусом, источающим дух сытости и довольства. Её семьёй стали снующие люди, торгующие разной мелочью старухи – такие же одинокие и бесприютные, как она сама.
Они приходили сюда в любую погоду, цепляясь за это бытие морщинистыми высохшими руками, в которых держали ветхие, отжившие свой век вещи.
В один из осенних слякотных дней Рут сидела, нахохлившись, закутанная в клетчатую шаль. Сеял мелкий дождик и отсыревшая фуфайка камнем давила на плечи. Уже смеркалось, когда к ней подошел человек в потрёпанной румынской шинели. Рут по привычке скользнула взглядом по ногам – точнее, по единственной ноге: калоша, подвязанная верёвкой к онуче, деревяшка и костыль.
– Может, завтра? Сегодня уже темно, – Рут вскинула глаза, – перед ней стоял седой мужчина. Ей почудилось – старик, – или тебе срочно?
– Мамочка! – услышала Рут.
И, прежде чем успела осознать, из горла её вырвалось хриплое:
– Сынок! Мальчик мой!
В тот вечер она вернулась в свой дом, ведя Нюмчика за руку, точно ребёнка. Бер, увидев их, побледнел, отпрянул от двери.
– Вот и я, папа, – глухо сказал Нюмчик и грузно сел на свою кушетку.
Бер подошел к нему, Нюмчик попытался встать.