– Ай-яй-яй, – тонко, по-щенячьи взвизгнула Нагорная.
Казалось, чья-то могучая рука разбросала нас всех в один миг в разные стороны. Один только Степан Васильевич неподвижно застыл посреди кухни. Он стоял словно статуя, нелепо вытянув руку вперед. Тяжелые капли крови разбрызгивались у его ног.
– Сейчас, сейчас, – лепетала бабушка побелевшими губами.
Через секунду она с треском рвала простыню на длинные узкие полосы и бинтовала ему руку. Голубь с голубкой, восходящее солнце, буквы «СССР» – все набухло и пропиталось кровью. Кровь просачивалась и расползалась бесформенным пятном сквозь новый слой бинта.
– Ничего страшного, – шептала бабушка, – просто чуть-чуть поцарапана кожа.
В глубине квартиры кто-то протяжно, тихо выл.
«Бум, бум, бум», – мерно плывет в осеннем сыром воздухе. Сквозь полуопущенные веки я пристально разглядываю голубоватую нить шрама. И не могу оторвать от нее глаз.
«Ты же знала, что шрам останется у него на всю жизнь. Знала», – обращаюсь я к бабушке. «Молчи, – строго прерывает она меня, – не болтай лишнего». – «Даже сейчас? – хочется крикнуть мне во весь голос. — Сейчас можно». — «А что будет завтра, ты думаешь?» По моей спине пробегает легкий озноб. «Что это? И там, в небытие, ты все еще боишься их?» – «Со мной они уже ничего не сделают, но ты и мальчик в их власти. Мне страшно за вас», – шепчет бабушка.
– Паша, значит, тоже здесь, – внезапно прерывает долгое молчание Степан Васильевич, и сердце у меня проваливается куда-то вниз от испуга и неожиданности. — Покажи мне, где она лежит. – Углы губ у него подрагивают.
– Ни за что, – вырывается у меня.
Острый, худой кадык его дергается:
– Думаешь, не понимаю, что виноват? Что загубил ее по жадности? Думаешь, я не знал, как вы меня все ненавидели? Знал. Вот ведь ненавидели, а не показывали, боялись. Бывало, бабка твоя, – он кивнул на могильную плиту, – мир ее праху, сама первая здоровается, а в глаза не глядит, чтобы я ее ненависти не видел. Только ты ж и меня пойми. – Он искательно смотрит мне в глаза. — От голодухи шатало. А для меня голодуха – смерть. Я в детстве голодовал страшно. Как увижу корку хлеба, дрожу дрожмя. На фронте хоть и жутко было, но там тебя и накормят, и оденут, и сто грамм наркомовских дадут. Скажут «иди» – идешь, Скажут «стой» – стоишь.
Кончилась война, а я ничего не умею. Только стрелять и убивать.
Живи, как хочешь. Выходит, после войны я никому не нужен стал.
А как жить начинать, когда все сызнова? Во время войны все мечтали о победе. – Он скупо улыбнулся. – Знаешь, шли мы в сорок пятом по Германии, заскочил я в один дом, а там печка кафелем обложена, ванна с горячей водой. А я ж такого никогда в своей жизни не видел. Ну, думаю, приду после войны, вот так и заживу. Как же, я – Победитель! А пришел – пайка хлеба да макухи кусок. На столе спал.
Да если хочешь знать, так я как увидел белую постель с подушками и простынями да скатерть на столе, так чуть не заплакал. Ну ладно, чего уж теперь. — Он махнул рукой.
Я сжимаю кулаки так крепко, что ногти впиваются в ладони.
«Ненавижу», – хочется крикнуть прямо ему в лицо. Но я еще крепче сжимаю губы.
«Я из-за тебя молчу. Слышишь? Из-за тебя, – в беззвучном гневе попрекаю бабушку, – ведь он предал всех. Погибших, живых. Он предал нас — меня, Леньку. Ты помнишь, как нас называли? Дети победителей! Где эта победа? Где?» – «Глупая. Жизнь – это жизнь.
Плохая она или хорошая. Но это все-таки жизнь. – И столько затаенной боли и тоски слышится в бабушкином голосе, что у меня начинают подступать слезы. — Ты опять плачешь, – укоризненно шепчет она. – Ты же мне обещала. — Я прикрываю глаза. Часто, мелко киваю головой. — Где мальчик? — спрашивает бабушка с тихой печалью. — Он так редко приходит сюда».
Я судорожно сглатываю комок, подступивший к горлу. Слова мимо воли срываются у меня с губ:
– Сейчас он придет. Я послала его за цветами для тебя.
– Ты о ком? — с удивлением спрашивает Степан Васильевич, и лохматые брови его поднимаются вверх, на лоб.
– Мой сын, – с неловкостью поясняю я. – Он пошел за цветами.
– За цветами? — Степан Васильевич начинает вдруг суетиться.
— Надо было сказать, чтобы у супружницы моей не покупал, у Нагорной. Они у нее все подрезанные.
– Как подрезанные? – удивляюсь я.
– Да так, ножичком – стебель чик-чик, чтоб не было видно, что с могил собранные. Вечером она их собирает, на ночь – в воду, а на следующий день продает. Как будешь выходить с кладбища, ее сразу приметишь, она у самого входа стоит. – Он наклоняется ко мне.