Все притихли и недоуменно смотрели на дядю Сашу.
— А можно по-другому, — продолжил тот. — Ты, — он указывал на Тимкину маму, — вставишь разбитое стекло, а ты купишь валенки, ну а со своими детьми каждый разберется сам.
— Сам вставлю, — пробурчал Соловьев-отец, залепив своему сыну мощный подзатыльник.
— Сама куплю, — согласилась вслед Тимкина мама, отвешивая Тимке увесистую затрещину.
Я чувствовал, что некий высший закон справедливости требует, чтобы следующая затрещина отвалилась мне, но голоса и лица стали уплывать, и последнее, что я увидел, — это испуганные глаза дяди Саши, надвигающиеся на меня, и плавно падающую с его головы фуражку…
Я провалялся почти все каникулы, а когда снова выбрался догонять пропущенные зимние приключения, в моей башке что-то изменилось. Не думаю, что это было результатом затрещины, которую я задним числом все-таки получил за тот злополучный день (к слову сказать, получил абсолютно несправедливо, поскольку и за более серьезные проступки, как я уже знал, существует срок давности, испаряющий любые прегрешения).
В общем, та сторона перестала быть враждебной страной, наполненной неисчислимыми опасностями. Какие-то опасности конечно же там были, но они были везде и для их преодоления совсем не надо было переделывать тамошних людей, например, для того, чтобы они срочно меняли свои сосны на наши елки. Против извечных опасностей существовали извечные средства. Во-первых, можно было побороть свои страхи, и, как правило, все тут же приходило в норму. Ну а если не приходило, тогда надо было надеяться на свои слова, или свои кулаки, или свои ноги. На крайний случай оставался дядя Саша, и он уж точно никогда не подводил. Но главным было то, что даже все неприятности отныне будут случаться не на чужой — той — стороне, а в моем родном поселке — на моей земле.
Отныне “та сторона” означала только часть нашего поселка за железной дорогой — и ничего больше. Да и называл я ее теперь не “та”, а “другая” сторона, и эта другая сторона оказалась невероятным привольем для наших разнообразных предприятий. В полной мере я сумел все это оценить ближайшим же летом.
Дело в том, что другая сторона поселка переходила в бескрайний и почти сказочный сосновый лес. Его и называли по-сказочному — Воронцовый бор. И только так это и могло называться — бор. Лес — это были чащобы, куда перетекал поселок с нашей стороны, местами непроходимые, то поднимающиеся на сухие места, охраняемые колючей еловой стражей, то ныряющие к чавкающим болотным омутам.
А здесь была несказанная красота. Более всего это походило на роскошный природный дворец с ажурно-игольчатой зеленой крышей и золотистыми колоннами сосновых стволов, настоянными на солнце до горьковатого смолистого звона…
В самом начале лета бор заполнился чужим шумным людом, понаехавшим к нам из загадочных городов, о которых мы могли ранее только узнавать из книг, слышать по радио или — если кому охота — прочитать в газете. Больше всего их было из Ленинграда. Веранды и комнаты, которые они снимали в домах рядом с бором у наших радушных земляков, на их языке назывались дачами, и потому их самих тоже прозвали дачниками. Надо сказать, что натурально дачников этих было не слишком и много — семей десять-пятнадцать, но шума от них в бору было столько, сколько не производил и весь наш поселок, собираясь здесь на ежегодные майские маевки.
Все наши занятия как-то сразу изменились, и совсем не из-за гвалта, который начинался в бору каждым солнечным днем. Всегда ведь можно было забраться подальше, где тихий звон сосен никогда не прерывался людским гомоном, но мы никуда не забирались, а скрытно кружили вокруг полянок, которые выбирали для себя дачные люди.
Это были совсем неправильные люди, и, наверное, места, откуда они приехали, тоже были неправильными и совсем не предназначенными для нас, но оторваться от диковинного зрелища мы не могли. Все эти дачники были голые. То есть чуть ли не совсем голые, так как те маленькие кукольные одежки, которыми они себя слегка прикрывали, и в магазинах-то никогда не продавались. Даже на берегу озера, где людям можно было не стыдясь раздеваться вместе с другими, — даже там наши мужчины оставались в солидных трусах, а женщины — в купальниках, открывавших только шею и ноги. Кто помоложе, те, конечно, старались укоротить трусы или открыть побольше шеи и подлиньше ноги, но все равно — это были трусы и купальники. Только совсем малая малышня плескалась в озере и бегала по берегу голышом. А тут все — почти голышом, ведь то, что на них было, ничего на самом деле не прикрывало, и даже то, что вроде бы было прикрыто, все равно просвечивало насквозь.