Наум Ним
Господи, сделай так…
1. Мешок (Наказанье Божие)
Оставалось поставить точку…
Мешок перечитал им же написанные строки о том, что должно произойти. Еще мгновение — и что–то станет поворачиваться, сначала медленно, но все более неостановимо придут в движение какие–то люди (а может — и целые галактики), настраивая мир на исполнение его желаний. Сколько Мешок ни напрягался, измарщивая упрямый лобешник, все равно не получалось представить, как вертится вся эта таинственная механика, выкручивая в оконцовке заказанный им результат. Известным было лишь то, что этот результат Мешок (а вместе с ним и весь мир) получал всегда: через день–два, а в особых случаях, когда пожелание было совсем фантастическим и не исполнимым никакими человеческими усилиями, — через неделю–другую, но всегда все случалось по–написанному. Точнехонько по–написанному, и именно из–за этого неотступные беспокойства тарабанили в Мишку–Мешка до полного изнеможения его очень нехилого организма.
Чаще всего оказывалось, что на самом деле он имел в виду совсем не то, что получил, и, наново перечитывая заказанные чудеса, Мешок в очередной раз убеждался в том, что снова сильно лопухнулся в формулировке своих правильных пожеланий.
Если все точно вспомнить, то это и было причиной всего напридуманного Мешком крючкотворства. Сначала–то он свои желания высказывал только устно: произнесет — и готово (и новый облом). Вот тогда он и пожелал, чтобы все сбывалось только после того, как будет записано в специально отведенной для этого тетрадке. И не просто записано, а по определенным правилам: в конце пожеланий должны были быть неизменные слова «Господи, сделай так» и после этого надо было поставить жирную точку. Вот перед исполнением этих правил Мешок всегда очень сильно задумывался, особенно перед тем, как поставить точку. Иногда — на несколько дней, и, все обмозговав, бывало, тщательно исчеркивал написанные желания и строчил заново.
Началось это его благородное служение в конце пятого класса с появления какого–то призрака. Вряд ли это был сам Бог или даже какой–нибудь из его ангелов — очень уж по–простецки выражался этот Неведомо–кто словами, совсем не похожими на те, которые Мешок с трудом прочитывал в зорко оберегаемой бабкой книге. Скорее всего, это был мелкий порученец типа почтальона, разносящий по людскому муравейнику Божественные повеления. Мешок и заметил–то его не сразу, балдея под первым теплым солнцем на лесном пригорке. Что–то такое белое шевелилось и, мелко похихикивая, сообщало Мешку порученное ему задание «от самого Господа и Бога».
Будь это сейчас, Мешок бы подробно расспросил почтальона обо всем, и главнее всего про то, что там и как происходит после смерти, но тогда он только моргал и слушал, забыв дышать и боясь пошевелиться. Снова и снова Мешок возвращался всей памятью к тем мгновениям, поворачивая сказанное ему и так и эдак, чтобы новыми деталями и новыми пониманиями дополнить полученный тогда наказ (или — полученный дар? или — наказание?).
Выходило, что Мешок — самый–пресамый праведный, на сколько вокруг ни посмотри, и поэтому он назначается главным помощником самого Бога, которому за всем не успеть. Кем–то вроде разведчика, что смотрит вокруг и сообщает наверх, что именно надо исправить и переделать, чтобы все было хорошо и правильно. И все, что он пожелает, тут же будет исправлено и переделано, и уже ничего нельзя будет отыграть обратно. Главное — ничего не просить для себя и никому ни гу–гу…
Много позже Мешок дотумкал, что, как и всякий разведчик, он тоже вправе на какое–то время назначить кого–нибудь другого исполнителем этого своего задания, а самому или передохнуть, или заняться обустройством собственной жизни, но тогда он и мыслями шевелил еле–еле под тяжестью свалившейся на него ноши.
У него не было и минутного сомнения в правильности случившегося чуда. Кому же другому еще мог поручить Бог такое задание? Вокруг, по словам бабки, одни нехристи и богоборцы. Ведь и простого крестика, из–за которого на Мешка как из мешка валились разные неприятности, он ни у кого никогда не видел даже в бане, куда поселковый люд ходил раз в неделю: женщины в пятницу, а мужчины в субботу. За мужчин Мешок мог бы поклясться самой страшной клятвой, но и у женщин на их испотевших шеях (сколько можно было разглядеть в специально отскобленный от белой краски уголок мутного окошка) Мешок не мог вспомнить никаких крестиков.
Правда, можно было для этого задания назначить его бабку, но Мешок здраво рассудил, что разведчик должен быть молод и силен, и значит, по всему получалось, что эта ноша — его…
Нельзя сказать, что Мешок так вот сразу и безоговорочно поверил в свалившуюся на него судьбу. Несколько дней он сомневался и размышлял, абсолютно обессиленный этими размышлениями и, главное, невозможностью поделиться ими с кем бы то ни было. Потом его осенило: надо что–нибудь пожелать, и все станет ясно — чего же проще?..
Мешок и всегда был медлительным и тугодумным (сейчас сказали бы — полный тормоз), а тут он и вообще как остолбенел, ворочая свои невероятные мысли о том, какое же добро можно сотворить так, чтобы себе не было с этого никакой выгоды. Думал–думал и придумал: надо что–то сделать со страшным Домовым, от которого всем вокруг одни только горькие слезы.
Домовский по прозвищу Домовой жил по соседству с хатенкой Мишки–Мешка.
Вернее, это был дом Мишкиной бабки, и был он такой же охающий и перекошенный, как и сама Клавдяванна, заменявшая Мешку и мать, и отца, и любых других родичей.
В допацанячем возрасте нам нравилось бывать в ее гостеприимном дому. Нам — это Тимке, Сереге и мне. Мы носились в какие–нибудь шумные пряталки и догонялки, прыгая через неровные грядки, проделывали новые дыры в остатках изгороди и в дряхлых постройках, объезжали грустную козу Клаву — тезку Мишкиной бабки, а потом за дочиста выскобленным столом пили молоко с этой козы с пылающими пирожками, из которых сыпалась на руки обжигающая картошка. Мы сидели притихшие и старались не смотреть в угол, откуда неотступно следили за нами огромные глазищи с темной доски, увитой искусственными цветами. И сидеть под этим темным взглядом было совсем не то, что, снисходительно поплевывая, знать и повторять за нашей учительницей Елизаветой Лукиничной общеизвестное, что эти глаза — всего лишь деревянная икона, религиозный дурман, ерунда и полная чепуха (почему–то на постном масле, которое, по–правде сказать, совсем не ерунда, особенно если натереть им горбушку хлеба и разогреть ее в костровом дымном жару).
Недолгими были эти наши игры на участке Мешка и эти вкусные пирожки.
Подслеповатая Елизавета Лукинична на одном из физкультурных уроков усмотрела Мишкин крестик и онемела, но очень скоро вернулась в голос и, громыхая каменными словами о паршивой овце, поволокла брыкающегося Мешка в учительскую.
Потом завертелся дикий кавардак. Мешка исключали из октябрят. В два голоса — хриплый и визгливый — Елизавета Лукинична и пионервожатая Таисия Николаевна требовали, чтобы Мешок немедленно снял или октябренский значок, или поповский крестик, враждебный всему светлому и прогрессивному, что делают настоящие октябрята — истинные внучата дедушки Ленина.
— В глаза!.. Смотри в глаза своим товарищам, которых ты продал за поповскую чечевичную похлебку!..
Таисия визжала что–то совсем несусветное и, цапая Мишкин подбородок, вздергивала вверх его красное потное лицо. Мишка крутил головой, отбивался и упрямо набычивал круглую бошку глазами в пол.
От нас требовали выступать и клеймить. Выдергивали всех начиная с девчонок, и кто как — бубня или звеня, запинаясь или пощелкивая — повторяли про дедушку Ленина и поповскую похлебку. Мы с Тимкой и Серегой отмалчивались и потому торчали стоймя за своими партами, потому что сесть разрешалось только тем, кто оказался истинным товарищем и настоящим октябренком, кто не побоялся поповских угроз и защитил дело дедушки Ленина. Было страшно.
Из сегодняшнего дня мне смешны и даже трогательны те наши страхи, но если вспомнить все честно, было по–настоящему страшно.