Выбрать главу

Так все хорошо и продолжалось до самого того времени, пока в Москве не обнаружили врачей–убийц. Все вокруг сильно заволновались, даже те, кто сроду ничем не болел и к врачам не обращался. Местное начальство тоже очень переживало и каким–то образом перескочило в своих заботах о нашем счастье с врачей–убийц прямо на кладбищенские проблемы (впрочем, следует признать, что все это — очень близко). Еврейское кладбище приказали прекратить и перепахать, потому что весь советский народ должен лежать вместе со всеми, а не на обочине нашей жизни среди безродных и в космы повитых.

Тут они натурально заврались, потому что совсем не все лежали на кладбище безродными — у того же отца Ильи был наглядный сын, да и у многих других была всякая родня, а уж косматыми они все точно быть не могли, иначе бы знакомые мне еврейские старики не блестели через одного безволосыми лысинами.

Илью это вранье, понятное дело, возмутило, и он встал со своим охотничьим ружьем поперек начальничьего приказа. Его в ответ назвали безродным и косматым, и, хотя это уже была сущая правда, Илья все равно обиделся. Он сложил все свои награды в посылочный ящик и отправил генералиссимусу Сталину лично в руки вместе с большим письмом. Там он писал, что все радио целыми днями кричит, что Сталин один победил войну и поэтому все эти ордена евоные по–праву, а Илья больше не хочет воевать за Сталина, а хочет воевать за новое государство Израиль…

Посылка не успела еще отправиться с нашей почты, а за Ильей уже прислали машину с личной охраной и увезли в Израиль, а точнее — в солнечный израильский Магадан. А когда письмо Ильи дошло до Сталина и он его прочитал, он тут же дал дуба с разрывом сердца. Из–за этого Илью вернули из Израиля обратно в поселок, чтобы было кому заново восстановить кладбищенскую ограду, которую таки успели порушить и растащить в радости скорого уничтожения кладбища, но радость была напрасной, и, не считая ограды, ничего не было уничтожено.

Теперь Илья вернулся не таким бодрым и целым, как с войны. Он дергал глазом, говорил, что придет царство Израиля, все его называли сумасшедшим, сочувственно цокали и еще обзывали ребелитированным. Слово было трудное и совсем непонятное.

— Деда, кто такой ребе?… ребе лит?.. — Я запинался и не мог вспомнить точно.

— Ребе Литвак? — спросил дед, ласково глядя на меня.

Вроде фамилия Ильи и правда была Литвак, и я нерешительно кивнул.

— Ребе Литвак был очень умный и правильный еврей, — сказал дед. — До войны он у нас был раввином, и за это фашистско–немецкие изверги его застрелили.

— Не. — Я замотал головой. — Я про Илью…

— Илья тоже был очень умный еврей, и за это культ Сталина свел его с ума, а теперь он бедный еврей, но если ты будешь послушным, ты, может быть, станешь таким же умным, как ребе Литвак.

Дед осмотрел меня с надеждой и, уходя, дал рубль.

Мне совсем не улыбалось быть таким же умным и застреленным, как ребе Литвак, да и по поводу незнакомого слова я ничего не узнал, но зато я безо всяких трудов получил рубль. Надо сказать, что мой дед всякий раз глядел на меня либо с надеждой, либо с опаской, либо с полным разочарованием, и для каждого случая у него была своя такса: с надеждой — рубль, с опаской — рубль (иногда — два), с разочарованием — подзатыльник…

Позже от нашего одноклассника, сына знаменитого на весь поселок хирурга Баканова, я узнал, что ребилитация — это когда человеку отрежут ногу, а взамен дадут сверкающий пружинами протез. Теперь мне было ясно, почему вслед Илье иногда ворчали, что наребилитировали зазря невесть кого. Конечно зазря, если никакого протеза у Ильи не было и в помине, а была у него больная голова в вечной ушанке и зычная глотка, через которую он трубил на весь поселок о каре, гиене и победном сиянии Израиля над всеми странами и народами.

Так он и трубил до 67–го, когда невероятные сведения с фронтов ближневосточной войны заставили местные власти прислушаться повнимательней к громовым пророчествам Ильи. К его дому с воем подкатили сверкающие мигалками машины — милицейская и «скорая помощь» — и укатили нашего Илью навсегда.

— Ишь, на каких колесницах за ним, — более сокрушенно, чем восхищенно поцокал Соловей–старший, живший по соседству с Ильей и зарабатывавший трубой в нашем похоронном духовом оркестре.

Духовой оркестр был один на два кладбища, и по этой причине Соловей–старший глядел на всех односельчан одинаково учтиво, справедливо полагая их всех надежным источником своего завтрашнего благополучия. Отсюда же и его сокрушенное цоканье вслед исчезающему клиенту…

Но это все будет нескоро, а сейчас, третьеклассниками, на маевке мы с Тимкой следим за вышедшим из ума Ильей. Мы ползаем по–пластунски и воображаем себя такими же разведчиками, каким он сам был на войне. Потом мы заоглядывались в поисках Ильи и обнаружили того стоящим над Серегой из нашего класса. Было видно, что Серега боится Илью, но держится мужественно и никуда прочь со всех ног не летит.

Серега был сыном какой–то большой шишки, и потому по суровым правилам справедливости с ним никто не водился и он вынужден был маяться особняком ото всех, играя сам с собой. Сейчас он играл с игрушечным самолетом, в который, наверное, была вставлена батарейка, потому что он мигал разноцветными огоньками и попискивал. Точнее, не играл, а сжимал двумя руками, с опаской глядя вверх на Илью, а тот не мог отвести глаз от мигающих огоньков.

Через несколько дней на переменке Тимка отвел меня в сторону.

— Помнишь, мы на маевке ползали в лесу? — спросил Тимка. — Так там же окопы были.

— Какие окопы?

— Немецкие или наши… Не важно — военные окопы.

Я вспомнил узкие неглубокие рвы, зарастающие извилистыми рядами, между соснами.

— Ну и что?

— Балда, это значит, там можно накопать пороху или даже снарядов — там же везде бомбили и стреляли…

Тимка был прав.

— Надо будет вернуться туда с лопатой, — хозяйственно запланировал Тимка.

Накануне в нашей жизни появились новые слова, понуждая нас к новым занятиям. Космос, ракета, скорый полет на Луну — все это переместилось из фантастических книг в завтрашний уже день и в сегодняшние игры.

— Ракета — это проще простого, — объяснял сегодня на школьном дворе пацан из шестого обступившим его с раскрытыми ртами младшеклассникам, — как два пальца… Берешь железную трубку, хоть даже цилиндр от велосипедного насоса, один конец — заклепать наглухо, со второго — натолкать порох, поджечь — и ракета…

— А ракета Гагарина?

— То же самое, только цилиндр не от насоса, а с водонапорную башню.

— Это ж сколько пороху надо!

— Ну, может, там не порох, а тол, что в снарядах. Снарядов после войны осталось — море целое: тол вытапливай, шнур запали — и готово…

В следующие же дни малышня и пацаны постарше потянулись с раскопками в близлежащие леса, в земле которых и вправду полным–полно было мин, снарядов и бомб — изржавевших, но сохранивших еще свою убойную мощь ошметков не слишком давней войны. Патроны, из которых упорной возней добывался ценный порох, за стоящую добычу и не считались.

Удивительно, что в это «космическое» лето все мы не подорвались, а наши самодельные ракеты не спалили поселок со всеми лесами вокруг. Впрочем, один старшеклассник взорвался насмерть, другому — из нашего класса — взрывом оторвало ногу, и мы все его сильно и долго жалели, хотя он и уковыливал побыстрее на своих костылях от нашей жалости, а еще одного из пятого — шарахнуло дослепу, и его тоже жалели, но не так, как безногого, а со страхом и держась поодаль. В этом не было какой–то особенной бесчеловечности — обычная детская практичность. Обезноженному помогали все взрослые и с уроками, и с чем угодно, и даже в кино его пускали бесплатно. Эта облеплявшая его жалость казалась нам всеобщей любовью, не такой, конечно, как любовь к Юрию Гагарину, но все–таки — любовью, а кто же не хочет всеобщей любви?.. Видимо, нам ее сильно не хватало, и любой из нас, не задумываясь, поменялся бы с подорвавшимся приятелем, только ненадолго — на недельку, может, на две. А с ослепшим парнем никто бы меняться не стал, и хотя его тоже жалели, но никакого толку не было с той жалости и с того, например, что его тоже могли бесплатно пустить в кино.