Тогда мы стали совещаться перед Таттерзалом, что нам делать. Веребич предложил войти туда, потому что, может быть, собрание кончится скоро и мы все-таки сможем играть. Мы вошли. Там была масса народу. Один немец говорил по-немецки, какой-то Либкнехт, очкастый такой. И какой-то другой переводил его на венгерский.
Говорили против войны: что Австро-Венгерская монархия не имеет никакого отношения к Балканской войне и что независимость Албании — это несущественный вопрос, просто хотят убивать людей, и что рабочий класс этого не позволит, потому что он хочет мира, потому что Сербия справедливо требует выхода к морю. Он так же говорил, как дядя Милан.
Когда собрание кончилось, уже стемнело и играть было нельзя. Мы сели на пустую трибуну, и Веребич сказал, что сербы все-таки свиньи, потому что они, не имея на это права, напали на турок. А Мартонфи сказал, что враги венгерца не сербы, а немцы, потому что в 1849 году австрияки повесили тринадцать генералов, и поэтому Венгрия не независима. Потом заговорил Кенереш. Он умнее всех в таких вещах и сказал, что это ерунда, ведь мы с австрияками в одном государстве, и сербы — свиньи; что, если будет война, он тут же пойдет на сербов — барабанщиком.
Я рассказал им о свиньях так же, как говорил дядя Милан, но меня осмеяли и сказали, что не сербская свинья, а серб — свинья. Ну, я с этим не согласен. Я больше верю дяде Милану. А Кенереш все же не такой умный, как я думал. Потом Мартонфи рассказал, что все армии боятся Венгрии, потому что самый лучший солдат в мире — это венгерский гусар. Ну, это уже правда.
Потом мы пошли домой. Веребич снова попросил, чтобы я приехал к нему. Я пообещал ему, что в следующее воскресенье мы вместе с Мартонфи приедем.
Я хотел бы стать знаменитым футболистом. Только жаль, что у меня тонкие ноги, а для футбола надо сильные. А у меня — тонкие. У папы тоже. Буду заниматься гимнастикой.
3 д е к а б р я
Я долго не писал. Не хотелось. Все время идет дождь. Папа побил меня за то, что я поехал в Кебанью к Веребичу и вернулся домой поздно. Я, право, не знаю, до каких же пор еще он будет бить меня. Ведь я все-таки третьеклассник, а не маленький. В кружке самообразования мы уже даже о звездах учили, я почти выступил о Наполеоне, хотя все-таки не посмел.
Родилась девочка Лиза. Я ходил в Рокуш.
Мама показала девочку. Интересно, что думает мама, — знаю ли я, как рождается ребенок? Я даже не смел взглянуть на маму. Потому что я уже знаю все.
8 д е к а б р я
Умер Йошка. Когда мама пошла в Рокуш, его повезли к Хорватам, и там он умер. Не знаю — почему, но его никто не жалел. Потому что он был слабый. Мама тоже, когда узнала, только немножко поплакала, а потом сказала, что так ему лучше.
10 д е к а б р я
Как долго не становится человек взрослым! Как только можно будет, я женюсь и уйду из дому. Всегда только мешают.
24 д е к а б р я
Рождество. Каникулы. Но мне не хочется писать дневник. Мне кажется, что Отто другим ключом открывает мой сундучок и читает мой дневник. Куда мне спрятать его? Я ему морду набью, если узнаю».
На следующий день Отто без всяких предисловий сказал ему:
— Морду набьешь?
— Что? — спросил Мартон и подумал о дневнике.
— Ничего, — ответил Отто.
Мартон сел за стол близко к керосиновой лампе и стал читать. Он углубился в чтение, когда неожиданно раздался удар. Мальчик почувствовал острую боль и почти свалился со стула. Отто сзади влепил ему пощечину.
— Что такое? — спросил Мартон, побледнев.
— Получай дневник! — крикнул Отто, хихикая. — Пойди открой сундук… я уже сжег его, ты, сопляк!
У Мартона закружилась голова. Он без пальто и шапки вышел на галерею. На улице падал снег. Мальчик дрожал. «Он читал… все знает… сжег… Гад! Ночью зарежу его!» Потом он подумал о том, что лучше всего было бы броситься с галереи вниз головой. «Вот поднялся бы плач, и тогда Отто досталось бы по-настоящему…» Нет, не броситься, но хотя бы простудиться. До тех пор не войдет в комнату, пока не простудится.