Выбрать главу

Я все еще в долгу перед ними.

5

Недавно я ездил в Чехословакию. Хотел навестить те места, где работал в начале двадцатых годов, в дни своей первой эмиграции, посетить старую Ружемберокскую бумажную фабрику, Лечский кирпичный завод, Спишко-Мнишековскую лесопилку. Приехал — и ничего не нашел: повсюду новые заводы, новые предприятия, новые рабочие поселки.

От старой бумажной фабрики уцелел лишь грязный фасад, очевидно, во устрашение: «Поглядите, вот какой была я когда-то». После долгих розысков обнаружил позади жилых домов барак, где я жил тогда. Он оказался чудовищно уродливым, но — что значит прошлое — я все-таки обрадовался ему. В бараке уже никто не живет, его превратили в склад. Говорят, и это ненадолго. Он обречен, как и прошлое.

В Ружембероке я нашел старое здание полицейской управы — ныне техникум, — где некогда в подвале помещалась тюрьма. Сорок два года назад меня впихнули туда два жандарма. Пострадал я за свою новеллу.

Эту ружемберокскую тюремную камеру будто списали из скверного романа: крохотные узенькие оконца, прутья решеток толщиной в руку. Сквозь пыльное стекло видны были только ноги прохожих. В камеру доносился глухой стук каблуков, а иногда, если по улице шли словацкие крестьяне в поршнях, и этого не было слышно. Мелькали только узкие домотканые брюки.

В камере стояли деревянные нары, у окна нетесаный, потемневший от времени стол, на столе жестяной кувшин и кружка. Возле стола шаткая табуретка, на которой я и сидел, склонивши голову на стол и уставившись в одну точку.

И вот сорок два года спустя я снова стоял у подвального оконца. Полумрак. Пустота. Смотрю, ищу того кудрявого юношу, который наблюдал за улицей сквозь железные прутья решетки. И не нахожу его. Ушел, видно, куда-то и не вернулся. А ведь я помню его обязательным человеком. Так почему же он не явился на свидание? Должен был ведь знать, что ради него посетил я эти края.

…Весной 1921 года я продавал газеты в Кошице, радуясь тому, что могу кричать на улицах во всю глотку. Потом поступил на службу в издательскую контору. Стал одним из руководителей организации Рабочей культуры Кошице. Летом, по воскресеньям, мы собирали тысячи ребятишек и вели их на прогулку. Каждая такая прогулка рождала новую песню. Песни эти писал я.

Осенью в большом зале рабочего клуба мы начали ставить пьесы. «Писать их будем коллективно, имени авторов не укажем», — предложил я, считая, что авторская слава писателю-коммунисту не к лицу. И написали несколько пьес. В пьесе «Белый террор!», кроме хора, было шестнадцать действующих лиц. Диалоги сочинил я, но, чтобы не нарушить принципа коллективности, несколько монологов поручил написать другим.

Одновременно писал и футуристические стихи. Про одно из них, напечатанное в Вене, братиславский еженедельник «Тюз» («Огонь») опубликовал статью на целую полосу, в которой доказывалось, что автор стихотворения просто сумасшедший. Я только пожимал плечами.

Революция во всем: в жизни, в быту, а стало быть, и в искусстве. Революция формы — таковы были лозунги. Тогда это было всемирным течением — и до известной поры закономерным и плодотворным, несмотря на возникавшие у разных художников различные «излишества» и «перегибы». Ведь позднее у революционных художников содержание, ставшее более целеустремленным и целенаправленным, прибрало к рукам разнуздавшуюся форму, дисциплинировало ее. Но новая гармония, которая создавалась в результате этих процессов, породила новые стихи, совсем иные, чем уже надоевшие до зевоты, процветающие повсюду позднесимволистские вирши.

Разумеется, это не был единообразный процесс, однако такой же или аналогичный путь проделали почти все революционные поэты — ровесники века: Элюар, Арагон, Бехер, Брехт, Ясенский, Хикмет и, наконец, гениальный поэт пролетарской революции Маяковский, вышедший по-настоящему победителем в этой «революции во всем». Новее и революционнее его в поэзии не было и до сих пор нет никого.

Мне думается, таким же путем, каким шли мы в свое время, стремятся идти и многие молодые советские поэты. Они не желают и не могут идти по протоптанным рифмами и размерами дорогам. Они хотят, чтобы новое содержание их стихов шагало по новым дорогам в новых башмаках. И они правы: чтобы урожай был богатым, литературная земля тоже требует плодосменной системы — смены слов, образов, рифм, размеров.

Но довольно о литературе. Я страстно люблю красоту, однако никогда не писал ради того, чтобы писать «красиво». Для меня слово — орудие. И чем прекраснее слово, тем оно могущественней, как орудие, как кариатида, поддерживающая идею, ту идею, что, встав обеими ногами на почву факта, очистившись от налипшей грязи, поможет выполнить задачу, поставленную перед человечеством в 1917 году.