Выбрать главу

– Не могу понять, как произошла утечка, – проговорил он, поворачиваясь к Копейко. – Мы спрятали все концы в офшорных зонах, засекретили банки, сделали переводы на подставные фирмы. Нигде не фигурировали имена, объекты и суммы. Неужели против нас работает ФСБ? Неужели долбаная служба работает против самого Президента? Неужели деньги, которые я закачиваю в этих поганых разведчиков, оборачиваются против меня? Сколько мы можем терпеть этого слюнявого директора во главе ФСБ? Он ведь враг, враг! Пора его вышвырнуть вместе с Прокурором и Мэром, пока они не спровоцировали импичмент!.. – Зарецкий последние слова произнес с тонким тоскливым вскриком. И, чтобы вернуть самообладание и скрыть появившуюся на губах пенку, он жадно, залпом выпил бокал шампанского, показывая служителю, что бокал его пуст.

– Мы обсуждали эту проблему, – смиренно сказал Копейко, – она сводится к тому, чтобы в ФСБ произвести замену директора.

– Не только директора! – Довольный тем, что гнев именинницы лишь краем его ошпарил, а весь пышный, душный удар огнемета пришелся по узкой плешивой голове Зарецкого, Плут изобразил высшую степень негодования, его полные, мясистые щеки стали похожи на две фляги с вином, губы оттопырились и задрожали, и только лукавые глазки искрились в глубине синим бисером. – Не только долбаного директора, но и долбаного Прокурора, и долбаного Мэра, и долбаного Астроса, вашего, я извиняюсь, недавнего друга! – Плут едко посмотрел на Зарецкого, желая его уязвить. – Президент столько им сделал добра, столько прощал, из рук кормил, а они, как неблагодарные суки, стали его кусать.

Премьер, испуганный нежелательным для него поворотом событий, боясь, что его заставят участвовать в щекотливом разговоре, произнес:

– Неблагодарность к благодетелю – самый тяжкий грех на земле. Великий Данте поместил грешника, предающего своего благодетеля, в центр ада, где сидит сатана и грызет зубами неблагодарного. Пусть меня поправят, но, мне кажется, наступило время унять Прокурора. У нас на глазах происходит подрыв государственной власти, а мы непростительно бездействуем. Я, как русский офицер, верен до конца Верховному Главнокомандующему. Пусть мне поручат, и я создам закрытый штаб, где мы изучим проблему. – Он мямлил, его розовое экземное лицо стало серым и дряблым, как «дедушкин табак», который рассеял по ветру горчичную пудру и мятыми кульками истлевает на овражных склонах.

– Ненавижу предателей! – Лицо Дочери огрубело, на нем выступили белые хрящи, малиновые воспаления. Оно отяжелело, стало почти мужским, в набрякших складках и линиях, в маленьких оспинах и пятнах пигмента. По этим внезапно проступившим чертам можно было судить, какой она будет в старости, когда исчезнут молодая припухлость щек и сочная женственность губ.

Все, кто сидел за столом, испугались того, как стала она похожа на своего отца. И только Художник, знающий законы преображения плоти, читающий маски смерти на лицах юношей, угадывающий былую красоту на изуродованных старостью ликах, спокойно и зорко, словно в анатомическом театре, изучал новый образ разгневанной женщины, перенося его на невидимый холст.

– Ненавижу! – повторила она. – Когда отец был здоров и в силе, они ползали перед ним по земле, целовали его ночную туфлю... Помню, Мэр приехал поздравить папу на Новый год. У нас гостила племянница, совсем малютка. Мэр опустился на четвереньки, стал изображать собаку, лаял, хватал зубами папу за брюки... Отец, вы знаете его шуточки, желая повеселить девчушку, кинул Мэру на пол говяжью кость, и тот, что бы вы думали, схватил ее по-собачьи и стал грызть!.. Теперь, когда папа слаб, болеет и мы все боимся, что он умрет, они на него ополчились! Травят, науськивают народ, оскорбляют прилюдно. Этот тайный блудник Прокурор, от которого веют тлетворные ветерки порока, – он готов завести на отца уголовное дело! Этот мерзкий жид Астрос, которому мы подарили телеканал, продали за копейки, в благодарность поливает нас грязью. У них одна мечта – отстранить отца от власти, выдать нас толпе, чтобы с нас сорвали одежды, стали топтать ногами, как Чаушеску! Или посадить всей семьей в клетку, в Ипатьевский дом, и держать там до расстрела!.. Это ужасно, ужасно! – Она закрыла лицо ладонями, и все подумали, что она зарыдает. Но слезы не достигли глаз, расточились по сосудам и венам. Она отняла от лица руки, сидела прямая, с покраснелыми веками, с пульсирующей синей жилой на шее.

Белосельцеву не было ее жаль. Он испытывал к ней гадливость, чувствуя ее несвежую, близкую к увяданию плоть, скрытые под дорогим платьем и тонким бельем запахи, болезненные выделения, слизистые покровы, требующие постоянного возбуждения и утоления. Ее страхи, семейное горе, близкие рыдания среди имперских знамен и штандартов, хрусталей и уральских самоцветов были смехотворны на фоне умирающей огромной страны. Невидимая за высокими кремлевскими стенами страна издавала непрерывный стон, словно выброшенный на отмель огромный кит, которому бессчетные птицы и гады выклевывали глаза, выедали внутренности, выгрызали в ребрах кровоточащие дыры. Белосельцев расценивал страдания Дочери как признаки надвигающегося неумолимого возмездия, которое настигнет ее вместе с отцом то ли через Прокурора, то ли через вирус СПИДа или болезнь Паркинсона. Он радовался, почти ликовал, ибо был свидетелем того, как реализуется теория конфликтов, о которой час назад поведал ему Копейко. Конфликт был налицо, он разрастался, пробивал в монолите власти змеистую трещину, куда, расширяя и углубляя ее, будет введен Избранник.

Высокие двери зала, украшенные гербами, золотыми кирасами, греческим меандром, растворились, и в зал вошел человек. Никто не обратил на него внимания. Он был невысок, ладен, в скромном сером костюме. Его лицо было спокойно, приветливо. Светлые глаза внимательно, без удивления осмотрели застолье, к которому он двинулся по паркету легким шагом, взмахивая правой рукой чуть сильнее, чем левой. Приблизился к насупленному, отяжелевшему от выпивки Плуту, наклонился и что-то сказал ему в ухо. Плут кивнул, ткнул пальцем в стоящий рядом пустующий стул, и вошедший послушно опустился рядом. Он не потянулся к шампанскому, не притронулся к вкусной еде. Молча, слегка улыбаясь, стал прислушиваться к разговору, стараясь уяснить для себя, в чем суть охватившего всех раздражения, как затронуты интересы и чувства присутствующих.

Белосельцеву показалось разительным его отличие от страстных, властолюбивых персон, каждая из которых сверяла свою величину и значение по влиянию и значению соседа, чутко следя за тем, чтобы неверным словом и жестом не была нарушена невидимая табель о рангах. Шутили, злословили, позволяли себе вольности и скабрезности, но при этом чутко соотносили себя с властной всесильной женщиной, способной среди смеха и возлияний учесть интересы каждого, каждому, по его заслугам и преданности, воздать своей милостью и расположением. Вошедший человек не был включен в эту невидимую иерархию. Был посторонен, асимметричен. Из иного чертежа отношений. И этим привлек Белосельцева.

– Кто это? – спросил он у сидевшего рядом Гречишникова.

Тот промолчал, передавая архитектору Дюрану блюдо с фиолетовым виноградом.

– Кто этот маленький человек, похожий на шахматного офицера, вырезанного из слоновой кости? – повторил вопрос Белосельцев.

Гречишников дождался, когда француз положит на тарелку тяжелую матово-фиолетовую гроздь. Поставил на место стеклянное блюдо с плодами. Повернулся к Белосельцеву и тихо сказал:

– Это Избранник.

Глава пятая

Белосельцев был поражен. Избранник явился без звука, без колокольного звона, без гонца и предтечи, возвещавшего о его приближении. Прошел по слюдяному паркету, как по тонкому льду, в который были вморожены золотистые цветы и листья. Лед выдержал его легкую поступь, не прогнулся, не хрустнул, словно вошедший был невесом. Он сидел за столом на пиру нечестивых, и мерзость застолья, скверна произносимых речей не касались его. Он был тих и невнятен, как дремлющее зерно. Таил в себе будущий урожай, несуществующее грозное время, к которому готовили его хлеборобы. Будущее, которое в нем содержалось, могло проявиться мятежами и войнами, невиданной грядущей победой или необратимым поражением. Белосельцев старался поймать у Избранника слабый жест, мгновенное выражение лица, невзначай произнесенное слово, чтобы угадать, каким будет будущее. Но зерно молчало, окруженное едва заметным свечением, терпеливое, тихое, уложенное в осеннюю землю, чтобы пролежать под снегом долгую зиму, вытерпеть бураны и льды, жестокие январские звезды, уцелеть до весны и с первым ручьем и теплом кинуться в рост.