– Если захотим, мы сгоним их с территории к железной трубе, проложенной из-за Урала в Европу, по которой текут русские нефть и газ. И они будут жаться к этой трубе, как крысы, замерзающие на морозе, и из них уцелеют лишь те, кто сумел прислониться к нефтяной магистрали. Если они станут вдруг размножаться, мы прикажем их женщинам перестать рожать, предложим мужчинам безболезненную стерилизацию. Если это не поможет, мы столкнем их в гражданской войне, и пусть они убивают друг друга, пусть русские режут татар, татары стреляют в башкир, а якуты под бубны шаманов станут курить первобытную трубку мира, в то время как мы займемся их кимберлитовой трубкой. Зараженных СПИДом, туберкулезом и сифилисом, пьяниц и наркоманов мы отправим за Полярный круг, где они тихо уснут от переохлаждения, на радость песцам и росомахам. А у здоровых мы станем брать кровь и органы и продавать в медицинские центры Израиля, утоляя ностальгические чувства евреев – выходцев из России, чтобы у них не прерывалась связь с их второй Родиной.
Канатоходец в красном трико танцевал в вышине под сводами кремлевского зала, канат дрожал и пульсировал под напряженной стопой. Белосельцев подымал ввысь двустволку, выцеливал крючконосое под колпаком лицо, сажал на вороненые стволы, бил двумя выстрелами. Огромный тетерев падал, трепыхая крыльями, разбивался о паркет, и оставался лежать среди перьев, и из его клюва вместе с каплями крови выкатывались гроздья брусники.
Зарецкий налил себе полный бокал шампанского и выпил залпом, погрузив иссохшие от страсти губы в шипящую пену и хрустальные радуги. Он помолодел на глазах, на его лысеющем желтом черепе образовалась иссиня-черная волнистая шевелюра, лицо стало бледным и красивым, как у киноактера в немом кино, и на этом черно-белом жгучем лике краснел яркий сочный рот.
– Ты не должна бояться, – он крепко сжал запястье Дочери, вдавливая в плоть бриллиантовый браслет так, что она застонала, – ты находишься под нашей защитой, и тебе не страшны русские ряженые мужики из кинофильмов о Пугачеве и Ермаке, снятых на наши деньги для показа туземным зрителям. Мы сделали твоего отца Президентом, когда это было несложно, и русский народ слюнявил один на всех карамельный леденец под названием «демократические ценности». Но мы сделали его Президентом и тогда, когда это было почти невозможно, народ его ненавидел, а он сам умирал от гниения сердца. Я держал его холодное запястье без пульса, с малиновыми трупными пятнами, когда приборы кардиологического центра показывали клиническую смерть. Я послал самолет в Америку за еврейским стариком Дебейки, и пока он летел над Атлантикой, я поехал в банк донорских органов, где держали на искусственном кровообращении вологодского солдатика с простреленным черепом и с отличным, здоровым сердцем русского патриота. Я наблюдал за тем, как извлекают из грудной клетки сердце, как кладут его в хромированный сосуд с жидким азотом, а затем сам вез по Москве этот драгоценный сосуд русской государственности, торопясь доставить в клинику к прилету Дебейки. Этот великий кудесник, похожий на сморщенную обезьянку, пересаживал твоему мертвому отцу сердце юноши, и я видел, как оно погружается в пустую, похожую на синий сундук грудь твоего отца и на осциллографе возникает первый всплеск воскресшего Президента. Теперь, когда ты видишь, как у твоего отца проваливаются глаза и изо рта начинает пахнуть могилой, объясняй это тем, что он побывал на том свете. А когда он начинает буйно танцевать под «Калинку-малинку» или «Вдоль по Питерской», знай – это танцует в нем сердце юноши, которое не дотанцевало в другом, молодом теле.
Дочь, которую Зарецкий по-прежнему держал за запястье, оцепенела, глаза ее остановились и остекленели, из полуоткрытого рта едва доносилось дыхание. Она была под гипнозом, в полной власти красавца-чародея, надевшего на нее бриллиантовый наручник, приковавшего ее навеки к себе.
– Не бойся, милая, кроткого богоносного русского народа, за который день и ночь молится его Патриарх. Русский народ в душе монархист, пусть меня поправит наш великий живописец. – Зарецкий поклонился через стол Художнику, который фломастером Корбюзье делал эскиз на салфетке. – Под колокольные звоны и вынос чудотворных икон мы провозгласим твоего отца царем Борисом Вторым, а потом, при стечении духовенства, воинства и купечества, наш утомленный правлением царь, посасывая нарядную пустышку, сделанную из натурального соска певицы Мадонны, отречется от престола в пользу любимой дочери. В твою пользу, моя дорогая...
Белосельцев понимал, что это фарс, талантливая изуверская игра великолепного актера, который играл постоянно – на бирже, на взвинченных нервах истеричной публики, на противоречиях финансовых конкурентов, в казино, за ломберным столом, на слабостях немощного Президента, на скрипке, на саксофоне, на арене нарядного цирка, куда выходили обезглавленные политики, держа в руках свои окровавленные, с выпученными глазами головы, выкатывались толпы погорельцев и беженцев, неся в руках синюшных детей, выбредали разгромленные корпуса и дивизии, выволакивая из-под огня подорванные бэтээры. Он играл и сейчас, импровизируя, пугая игрой робкую горстку людей, которые зависели от его воли и прихоти. Белосельцеву стало тошнотворно и страшно. Ему хотелось подняться, приблизиться и ударить что есть силы в лицо красавца, плюща в кровь гордый нос с актерской горбинкой, малиновые насмешливые губы, мерцающие, как черные кристаллы, глаза. Он уже стал подниматься, но успел взглянуть на Избранника. Тот сидел спокойный, потупясь, едва заметно улыбался, и по-прежнему у переносицы его, чуть различимое, ощущалось трепетание света.
– Мы устроим твою коронацию в этом зале, при великом стечении народа. Будут наши генералы, командующие армиями и округами в плюмажах, лосинах и начищенных ботфортах. По Москве-реке во всей своей гордой красе поплывет наш флот, состоящий из ста петровских ботиков и двухсот весельных сверхсовременных галер. Над Кремлем проплывут наши воздушные армии из раскрашенных бумажных драконов и крылатых китайских фонариков. Прибудут тебя поздравить представители всех политических сил. Коммунисты в шитых кафтанах, монархисты в тюбетейках, демократы в конногвардейских шлемах, еврейские женщины в русских сарафанах, славянские молодцы в ермолках. И все в один голос воскликнут: «Правь нами, царица Татьяна!» И ты, приветливая, милостивая, в бархатном синем платье, какой тебя изобразил наш великий Художник, с высокой прической, которую он выдумал тебе и только забыл нарисовать на ней алмазную корону, ты пройдешь через зал и сядешь на трон.
Зарецкий поднялся, вывел из-за стола именинницу и, легко пританцовывая, как в менуэте, подвел ее к трону, усадил под горностаевый полог, и она, околдованная, испытывая блаженство, с полубезумной улыбкой, послушно уселась, а Зарецкий, со смеющимися глазами, пал перед ней на колени:
– Да здравствует ее императорское величество, государыня императрица Татьяна Великая!
Все встали из-за стола, подняли бокалы с шампанским, чокнулись, чествуя венценосную повелительницу.
За дверями дворцового зала раздался негромкий шум, створки раскрылись, у бело-золоченых косяков возникли два молодца с проводками антенн, торчащими из розовых промытых ушей. На пороге медленно, тяжко возник Президент. Быть может, он возвращался из кремлевского кабинета, где под трехцветным штандартом, среди роскоши и драгоценного блеска вяло и сонно листал государственные бумаги, ставя кое-где наугад нечеткую подпись. Или захотел взглянуть еще раз на великолепие царственных залов, которые он возвращал России, изгоняя из Кремля последние знаки большевистской эпохи, – оставалось лишь срезать с башен рубиновые звезды и отбойными молотками вырезать из кирпичной стены урны с прахом красных. Он стоял на пороге, мутно глядя на веселое пиршество, на Дочь, восседавшую на троне под горностаевым пологом, на Зарецкого, упавшего перед ней на колени. Он был одет в застегнутый плащ, ниспадавший колоколом почти до земли, скрывавший одутловатое грузное туловище, которое постоянно мерзло от замедленного движения крови, и он надевал под плащ множество теплых вещей.
Премьер в испуге уронил салфетку, и она стала медленно падать на пол вдоль его живота. Плут от неожиданности разбил бокал, и шампанское растеклось по столу. Администратор кинулся было в сторону, желая отмежеваться от фривольной компании, но застыл на месте под оловянным взглядом хозяина. Генерал вытянулся по стойке «смирно», и казалось, вот-вот пойдет строевым шагом навстречу Верховному рапортовать о боеготовности. Зарецкий встал, отряхивая колени, превращаясь из демонического киноактера в сутулого узкоплечего вырожденца с лысым черепом и глазами испуганной белки. Именинница словно проснулась, виновато покинула трон и, поправляя прическу, смущенно вернулась к столу.