Затем указал на пейзаж, который изрядно портила строящаяся дорога. Чтобы избежать объезда, в холме была прорыта траншея - новая дорога пойдет прямо через холм. По воскресеньям на стройке никого не бывало.
- Видишь, как мало они сделали за две недели, - сказал господин Ладмираль ( Я называю две недели, так как вас не было на прошлой неделе: Но я не в обиде... ). Ну не смешно ли? Вот уже год как они работают тут - "работают" слишком сильно сказано, - и все это, чтобы выиграть каких-то четыреста метров... А ведь мы, говорят, живем в век скоростей, и нами руководят люди, разъезжающие в автомобилях! Да ладно!..
Всякий раз когда представлялась такая возможность, господин Ладмираль охотно пользовался автомобилем, но почему-то таил на него глубокую обиду. Сын почувствовал, что назревает давний спор об автомобиле, прогрессе, старых добрых временах, политике и социальных проблемах, давний спор, которого он старался избегать и который его отец неизбежно навязывал ему вот уже в течение многих лет. Эдуар снова вздохнул.
- Вот именно... Ты верно заметил.
Господин Ладмираль почувствовал, что сын уходит от разговора. И произнес с некоторым вызовом:
- Ну, конечно, я ведь принадлежу к другой эпохе... Ты молодой, тебе это должно казаться в порядке вещей...
- Вот именно, - произнес Эдуар, - должно... А на самом деле это не так. Я, как и ты, нахожу нелепым, когда тратят миллионы, чтобы сократить дорогу на четыреста метров.
- Неужели ты тоже так считаешь?
Господин Ладмираль почувствовал разочарование. Постоянное поддакивание сына, как всегда, смущало его. Собственные его взгляды, когда тот их поддерживал, начинали ему казаться куда менее бесспорными. Находя их отсталыми для сорокалетнего мужчины, он волей-неволей начинал обвинять в отсталости и самого себя. И за это немного сердился на Гонзага.
- Твоя сестра думает иначе, - сказал он спустя некоторое время, чтобы возобновить разговор.
- Это-то меня ничуть не удивляет, - произнес Эдуар с многозначительным смешком.
- Отчего же? В ее суждениях есть смысл.
Эдуар даже привскочил. Он считал сестру взбалмошной особой, которая рассуждала обо всем на свете с большим апломбом, но с крайним легкомыслием. Но стоило ли заводить спор на такую деликатную тему? Эдуар всегда стремился к одному: сделать приятное отцу. Ему было известно, что тот страдает от раздоров между детьми. К чему было напоминать об этом и бередить рану? После только что пережитого страха, вызванного внезапной мыслью о скорой смерти отца, Эдуар принял решение избегать каких бы то ни было размолвок и охранять господина Ладмираля от всяческих огорчений и волнений. Этот старик, думал он, этот старый художник, приближающийся к концу своего мирного и мудрого существования, несомненно заслуживал того, чтобы ему не мешали жить так, как ему хотелось и как он считал нужным. Пусть ценой некоторых уступок со стороны близких. В это мгновение Эдуар обожал отца... Однако всему есть предел: Господин Ладмираль сказал, будто в суждениях Ирен есть свой смысл, что на самом деле... Ладно, в конце концов: Хоть бы и так!..
- Разумеется, - сказал Эдуар. - Правда, у Ирен подчас такой вид, словно она немного... (Он не сумел сдержаться, но тотчас спохватился). Что же касается ее суждений, то конечно, в них есть смысл...
Ему стоило большого труда произнести эти слова. Он мял свою бороду, больно дергал ее, чтобы как-то успокоиться. Суждения Ирен!.. Это уж слишком! По этому поводу надо было хоть что-то сказать: Сделать... Не оставить без ответа... Эдуар с великим трудом удержался от реплики. У него даже возникло желание заплакать, он почувствовал удушье, как бывает с детьми, потрясенными несправедливостью. Его самого удивила такая реакция. Откуда этот гнев, это волнение, от которых у него перехватило дыхание? Быть может, от только что перенесенного страха при мысли о скорой смерти отца? Рука его терзала бороду с такой силой, что волосы трещали.
Сидевшая по другую сторону от господина Ладмираля Мари-Терез расслышала этот хорошо ей знакомый звук. Когда заговорили об Ирен, она промолчала. Она никогда не вмешивалась в такие разговоры. У нее было собственное мнение по поводу золовки. К чему было обострять ситуацию? Но скрип бороды ее встревожил. Она взглянула на мужа. Тот тоже посмотрел на нее, и оба успокоенно вздохнули. Они прекрасно, почти на биологическом уровне, понимали друг друга, и им достаточно было одного вовремя брошенного и перехваченного взгляда. В этом заключалась непонятная господину Ладмиралю, да и любому другому, кроме ее мужа, сила Мари-Терез. Эдуар тотчас успокоился, взбодрился и почувствовал себя как после исповеди - совсем безгрешным. Он подумал: "Нет, не так уж я плох, я обожаю жену, мне нечего бояться!" А за этим пришла уверенность, что отец так скоро не умрет. Эдуар понял, что спасен. И перестал терзать бороду.
- Впрочем, - продолжал господин Ладмираль (ибо прошло всего лишь одно мгновенье), - впрочем, это как твоя борода.. У тебя она такая же, как у твоего старого отца. Так что нет ничего удивительного в том, что у тебя столь же отсталые взгляды.
- Эдуар - ваша копия, - сказала Мари-Терез, полагая, что говорит то, что нужно.
Возникла короткая пауза, причина которой так и осталась неведомой Мари-Терез. Господин Ладмираль, сразу подумавший о дочери, почувствовал боль. Чтобы прервать молчание, он поспешил сказать:
- Кстати, о копии. Не помню уж где, но я прочитал недавно любопытные вещи о портретах Эжена Каррьера. О его первых портретах...
Он все еще рассказывал об Эжене Каррьере, когда к ним подбежала малышка Мирей. Она возникла, освещенная солнцем, темные волосы растрепались на бегу, лицо все так и лучилось смехом. Она крикнула им, что обед готов. Все трое так и не поняли, отчего почувствовали облегчение - прихода ребенка или от известия об обеде. И заспорили, кому держать Мирей за руку по дороге к дому.
Когда они вошли в столовую, оба мальчика уже сидели за столом и допивали воду из стаканов. Тем самым они старались удалить следы выпитого втихую красного вина.
Обед прошел хорошо. Это была самая легкая и приятная часть визита, ибо еда давала тему для беседы, а то и позволяла обходиться без нее вовсе. Господин Ладмираль любил вкусную, но без излишеств кухню, и Мерседес справлялась с этим превосходно. Столовая была очень уютна - четырехугольная просторная комната, выходившая в сад тремя настежь раскрытыми окнами. Правда, через них часто залетали осы.