— Нет, я же говорю тебе, мама, это не на самой Масличной горе, это под горой, туда — вниз-вниз, полно старых могил на голом таком розоватом склоне, а какой оттуда вид — колоссально, перед тобой весь Старый город, эти тяжеловесные мечети на мощеных площадях, купола церквей, раскопки, а дальше белые башни гостиниц в еврейской части, и день был, мама, ясный-пре-ясный, и солнце вставало за нашими спинами. Кладбище очень старое, без дорожек, никаких цветов, ни единого дерева, все голое, разбитые надгробья… место просто удивительное…
— Нет, ты там не была…
— Не может быть, ты, наверное, ошибаешься…
— Нет, туда не возят туристов, это на краю света. Мы как-нибудь съездим в Иерусалим, и я покажу тебе, ты увидишь, — ты там никогда не была, но место действительно удивительное…
— Да, удивительное… Это надо увидеть своими глазами. Даже этот молодой адвокат, который родился в Иерусалиме и прекрасно знает город, был восхищен и очень доволен, что господин Мани пригласил его для миньяна. И вот мы потянулись вереницей, впереди подрядчик, знавший место захоронения, потому что ни дорожек, ничего; раввин побежал наверх звать еще мужчин, а мы с адвокатом и господином Мани поддерживали старушек, вели их между разбитыми надгробиями, на которых кое-где пятнами лежал еще снег, чтобы они, не дай Бог, не поскользнулись и не стряслось беды…
— Впечатление потрясающее, если бы только не эти боли внизу живота, которые все больше и больше давали себя знать…
— Минутку, минутку… Погоди… В том-то и дело…
— Нет… Да, как при менструации, но не совсем. Но слушай дальше: в конце концов мы подошли к могиле с совсем новым надгробьем, старушки собрались кружком и стали читать, что на нем написано; видно было, что они очень расчувствовались, а одна начала даже потихонечку подвывать; пока ждали раввина с двумя недостающими мужчинами, подрядчик еще суетился, приводя все в порядок, убирая щебенку, остатки раствора, но не у памятника бабушки Эфи, а на соседней могиле, которую по просьбе господина Мани он расчистил и отремонтировал надгробье; подрядчик что-то объяснял господину Мани и адвокату, стоявшему рядом, все трое склонились над этим надгробьем, я тоже подошла поближе, но разобрать написанное не смогла, не поняла и дат — они были обозначены еврейскими буквами,[18] только имя было видно отчетливо: "Иосеф Мани". И господин Мани рассказывал адвокату, который уже буквально елозил животом по памятнику, чтобы разглядеть каждую закорючку, как он нашел этот памятник и как собирается восстановить надпись, а когда я спросила: "Это ваш отец?", — он сначала слегка оторопел, а потом рассмеялся: "Что вы! Вы разве не видите, какой это древний памятник? Посмотрите, это же девятнадцатый век. Это, наверное, мой прадед"… Когда он говорил, мне на минуту показалось, что это на самом деле его прадед, который окаменел и превратился в эту надгробную плиту, розоватую, слегка закругленную сверху…
— Нет, могил других его предков на этом кладбище, по-видимому, не было, он бы мне обязательно показал; но, ты знаешь, мама, когда я стояла там в сторонке — чтобы меня считали там совсем уж своей я не хотела, — у меня было такое чувство, будто я присутствую на такой панихиде, как показывают в кино, на семейном кладбище: эти старушки в черном, господин Мани, импозантный, в черном костюме и в шляпе, читает по книжке, и я подумала: какой же идиоткой надо быть, чтобы представить будто он хочет покончить с собой, — вот он стоит в окружении людей, пришедших почтить его, и так выделяется среди них, и даже рабочие, которых поймал раввин и которых вначале я приняла за арабов, уже надели ермолки, раскрыли тоненькие молитвенники, которые раввин раздал всем, и начали раскачиваться. Я все еще соблюдала дистанцию, но все равно ощущала себя как бы членом семьи, которая была по сути не семьей, а формулой семьи, и вдруг, не поворачивая головы, я почувствовала, что они опять здесь: автор, режиссер, оператор или черт его знает кто, которые, как я думала, бросили меня на произвол судьбы, но нет, вот они следят за мной издалека, с пригорка, они снова берут меня под опеку, а раввин тем временем пропел заупокойную молитву, с таким чувством, в восточной манере, и господин Мани начал наконец читать свой каддиш голосом чуточку сдавленным от волнения, и вдруг взял и разрыдался, так по-бабьи, а вслед за ним завыли и старухи, одна начала что-то выкрикивать, наверное, имя покойной, причем было видно, что кричит она не потому, что так уж убивается, горюет больше других, а просто "по долгу службы", чтобы подбавить жару, разбередить душу; раввин, войдя во вкус, продолжал выводить свои рулады, а я, мама, стояла по-прежнему в сторонке, и все как бы немножко забавляло меня, но в то же время я чувствовала, будто я неразрывно связана с этими старыми людьми, только не сама, а то, что тянет внутри меня, так сильно, что даже голова начинает болеть и кружиться, и такое ощущение, словно что-то вот-вот начнется, но не месячные, а нечто посерьезнее, как будто что-то там корчится и пытается вырваться наружу от всей этой беготни — не упустить господина Мани, не дать ему повеситься на ремешке жалюзи; господин Мани-Самый-Младший, моя формула, бьется, как рыба, пытаясь выпрыгнуть из воды, и я, мама, по-настоящему испугалась, что я потеряю его, прямо здесь, на глазах у всех, и буквально осела на какой-то памятник, чтобы как-то утихомирить…
— Нет, минуточку… я умоляю тебя…
— Ну дослушай… я умоляю…
— Потом… ну потом…
— Нет, крови не было, я бы сразу почувствовала, я это ощущение хорошо знаю, липкое такое; нет, это вообще не было что-то такое… текучее, а как будто лапки шевелятся, щекочут внизу живота, что-то ползает по бедрам…
— Да, как насекомое… Я же сказала: "как паучок", а ты возмутилась, только я знала, что говорю. Это правда тебя так коробит? Ну что поделать? У меня на самом деле было такое чувство, а кому мне еще рассказывать, как не тебе…
— Ладно… Неважно…
— Нет, не гадкое и чужеродное, а наоборот — что-то очень приятное, близкое и родное, что-то, что я могу вот-вот потерять… не знаю, как объяснить…
— Фантазия, фантазия… Может, фантазия… Только откуда ты все это знаешь? У тебя же не было выкидышей…
— Я, мам, а, перепугалась до смерти… Вся сжалась в комок и решила — с места не сдвинусь… И вот, когда они отчитали, что положено, и стали собираться в обратный путь, положив по камешку на памятник, я увидела, что господин Мани вспомнил обо мне; он подошел — такой ублаготворенный, с чувством исполненного долга после каддиша — и я ему сразу объявила, что хочу еще побыть здесь, мне здесь нравится — такая красота вокруг, такая погода; отсюда я выберусь сама и прямиком в Тель-Авив. Моего состояния он, кажется, вообще не заметил, и, поскольку подрядчик тоже еще оставался что-то доделывать, и, стало быть, он не бросал меня одну, а может, и потому, что уже привык думать, что я, словно шарик на резиночке — как бы далеко не отскочил, непременно вернется обратно, — сразу же согласился, попрощался легко и непринужденно и повел своих старушек гуськом к такси…
— Подожди… подожди…
— Да, осталась одна. Но дело же было утром, кругом тишина и совсем не страшно, наверху, на Масличной горе, ниже гостиницы, полно людей — евреи, туристы, да и что мне было делать — должна же я была дождаться пока пройдут эти спазмы, сделать все, что в моих силах, чтобы спасти, не потерять…
— Конечно, не все от меня зависит, мама, но но крайней мере то, что в моих силах… И действительно, через полчаса-час боли прошли, улеглись, осталась только страшная тяжесть в руках и ногах. Теперь я была уже совсем одна — подрядчик, переходивший от одной могилы к другой вниз по склону, в какой-то момент вовсе исчез из виду, и я решила: раз так, надо и сейчас выбирать противоположное направление: не возвращаться, не спускаться в этот головокружительно крутой переулок вдоль церковных стен, а подняться наверх, где люди, к гостинице… И для него будет здоровее, если я пойду вверх, а не вниз — меньше тряски…