Два рода поэзии.
Общее дело, творимое порознь:
(Творчество уединенных. Анненский.)
Частное дело, творимое совместно.
(Кружковщина. Брюсовский Институт.)
Одного порока у Брюсова не было: мелкости их. Все его пороки, с той же мелкости начиная, en grand[48]. В Риме, хочется верить, они были бы добродетелями.
Слава? Любовь к тебе — биллионов. Власть? Перед тобой — биллионов — страх.
Брюсов не славу любил, а власть.
У каждого — свой глагол, дающий его деяния. Брюсовский — домогаться.
Есть некая низость в том, чтобы раскрывать карты поэта так, перед всеми. Кружковщины нет (презренна!), круговая порука — есть. Судить о художнике могут — так, по крайней мере, принято думать и делать — все. Судить художника — утверждаю — только художники. Художник должен быть судим судом либо товарищеским, либо верховным, — собратьями по ремеслу, или Богом. Только им да Богу известно, что это значит: творить мир тот — в мирах сил. Обыватель поэту, каков бы он в жизни ни был, — не судья. Его грехи — не твои. И его пороки уже предпочтены твоим добродетелям.
Avoir les rieurs de son cote[49] — вещь слишком легкая, эффект слишком грошовый. Я, de mon cote[50], хочу иметь не les rieurs[51], a les penseurs[52]. И единственная цель этих записей — заставить друзей задуматься.
Цель прихода В. Я. Брюсова на землю — доказать людям, что может и чего не может, а главное все‑таки что может — воля.
Три слова являют нам Брюсова: воля, вол, волк. Триединство не только звуковое — смысловое: и воля — Рим, и вол — Рим, и волк — Рим. Трижды римлянином был Валерий Брюсов: волей и волом— в поэзии, волком (homo homini lupus est[53]) в. жизни. И не успокоится мое несправедливое, но жаждущее справедливости сердце, покамест в Риме — хотя бы в отдаленнейшем из пригородов его — не встанет — в чем, если не в мраморе? — изваяние:
СКИФСКОМУ РИМЛЯНИНУ РИМ.
II Первая встреча
Первая встреча моя с Брюсовым была заочная. Мне было 6 лет. Я только что поступила в музыкальную школу Зограф — Плаксиной (старинный белый особнячок в Мерзляковском пер<еулке>, на Никитской). В день, о котором я говорю, было мое первое эстрадное выступление, пьеса в четыре руки (первая в сборнике Леберт и Штарк), партнер — Евгения Яковлевна Брюсова, жемчужина школы и моя любовь. Старшая ученица и младшая. Все музыкальные искусы пройденные — и белый лист. После триумфа (забавного свойства) иду к матери. Она в публике, с чужой пожилой дамой. И разговор матери и дамы о музыке, о детях, рассказ дамы о своем сыне Валерии (а у меня сестра была Валерия, поэтому запомнилось), «таком талантливом и увлекающемся», пишущем стихи и имеющем недоразумения с полицией. (Очевидно, студенческая история 98–99 гг.? Был ли в это время Брюсов студентом, и какие это были недоразумения— не знаю, рассказываю, как запомнилось.) Помню, мать соболезновала (стихам? ибо напасть не меньшая, чем недоразумения с полицией). Что‑то о горячей молодежи. Мать соболезновала, другая мать жаловалась и хвалила. — «Такой талантливый и увлекающийся». — «Потому и увлекающийся, что талантливый». Беседа длилась. (Был антракт.) Обе матери жаловались и хвалили. Я слушала.
Полиция — зачем заниматься политикой — потому и увлекающийся.
Так я впервые встретилась с звуком этого имени.
III Письмо
Первая заочная встреча — 6–ти лет, первая очная — 16–ти.
Я покупала книги у Вольфа, на Кузнецком, — ростановского «Chanteclair’a»[54], которого не оказалось. Неполученная книга, за которой шел, это в 16 лет то же, что неполученное, до востребования, письмо: ждал — и нету, нес бы — пустота. Стою, уже ища замены, но Ростан— в 16 лет? нет, и сейчас в иные часы жизни — незаменим, стою уже не ища замены, как вдруг, за левым плечом, где ангелу быть полагается, — отрывистый лай, никогда не слышанный, тотчас же узнанный:
— «Lettres de Femmes»[55]— Прево. «Fleurs du mal»[56] —
Бодлера, и «Chanteclair а», пожалуй, хотя я и не поклонник Ростана.
Подымаю глаза, удар в сердце: Брюсов!
Стою, уже найдя замену, перебираю книги, сердце в горле, за такие минуты — и сейчас! — жизнь отдам. И Брюсов, настойчивым методическим лаем, откусывая и отбрасывая слова: «Хотя я и не поклонник Ростана».