Билл удержался от искушения обернуться и с профессиональной наблюдательностью продолжал изучать физиономию друга. Лицо Орландо Гонзаги было мясистое, почти жирное, карие глаза немного навыкате, веки припухшие. Тщательно подстриженные темные, как и волосы, усы окаймляли красиво очерченные губы. Голос у него был низкий, бархатный, проникающий в душу — такие голоса хорошо звучат в сумраке алькова. При среднем росте Гонзага был сложен атлетически, как борцы дзюдо. Одевался он неброско и элегантно (его любимые цвета были серый и синий), рубашки шил на заказ, галстуки и обувь носил только итальянские, а костюмы английские. В присутствии своего всегда хорошо одетого, тщательно причесанного, гладко выбритого и холеного приятеля Билл Годкин особенно остро чувствовал собственную неряшливость. Недавно на конкурсе, в шутку проведенном журналистами, он попал в число десяти наиболее плохо одевающихся корреспондентов Вашингтона. Новый, прямо из магазина, костюм уже на следующий день выглядел на Билле поношенным: складка на брюках исчезала, пиджак обвисал, а карманы казались беременными от бумаг, хлебных корок, почтовых марок, медных и серебряных монет, огрызков карандашей, книг и газет, которые Билл туда запихивал.
— Но где же наш Пабло? — спросил Годкин.
Не отводя глаз от прекрасного видения, Гонзага ответил:
— Он недавно звонил и сказал, что не сможет прийти. Все еще занят с новым послом, который завтра будет вручать верительные грамоты президенту Эйзенхауэру.
— Бедный Пабло! Не хотел бы я быть в его шкуре.
— Я тоже. Эти послы, как правило, ничего не смыслят в дипломатии да к тому же обязательно близкие друзья президента, так что хлопот с ними не оберешься… А впрочем, хватит об этом. Лучше обернись незаметно и посмотри на красотку в глубине зала… Я так и сверлю ее глазами, а она и не думает взглянуть на меня.
Годкин улыбнулся, выждал несколько секунд и, повернувшись, увидел за столом у стены хорошенькую женщину, которая пила в одиночестве.
— Нравится?
— Красивая и яркая до неправдоподобия, как цветная иллюстрация к повести в «Сатэрдей ивнинг пост».
— Вот именно! Ты дал отличную характеристику американским красавицам. Они ярки, как никакие женщины в мире… Они благоухают, так как ежедневно принимают ванну и испытывают болезненную страсть к средствам, устраняющим запахи… Но они безвкусны, как и вся американская кухня…
— Безвкусны?
— Возьми журнал, где есть кулинарная страница, и ты увидишь великолепные фотографии разных кушаний… Какие цвета! Как все аппетитно! Прямо слюнки текут… Но если б ты мог сжевать эту страницу, вкус у нее был бы такой же, как у блюда, на ней изображенного.
— Уж не хочешь ли ты сказать что спать с американкой — это все равно, что спать с цветной фотографией…
— Почти что.
— Ты преувеличиваешь!
Гонзага нахмурился.
— Только не оборачивайся, Билл, я тебе опишу, чем сейчас занята наша красотка. К ней только что подошел парень ростом в два метра, блондин, с тупой физиономией футболиста, наверное, герой корейской войны… Этот бандит наклонился и поцеловал ее. Она улыбнулась. Он садится. Беседуют. Может быть, они муж и жена? Что ж, поцелуй был вполне супружеский… Допустим, так оно и есть. Они встречаются в постели приблизительно раз в месяц, ибо он, энергичный молодой глава процветающей фирмы, по горло занят общественными и коммерческими делами и поэтому несколько небрежно выполняет супружеские обязанности.
Покуривая, Годкин улыбался и слушал. Гонзага наклонился над столом, будто собирался выдать государственную тайну.
— После того как вы, американцы, захватили Запад, вы жаждете завоевания новых рубежей. Залезаете на горы, охотитесь под водой, побиваете рекорды скорости на земле и в воздухе, увлекаетесь самыми опасными видами спорта, чтобы доказать самим себе и всему миру, что вы предприимчивы, ловки, а главное, сильны. И все же вы не понимаете, что важнейший рубеж внутри самой Америки все еще не завоеван. Этот рубеж — американская женщина, Билл! Оставьте ненадолго электронные игрушки и постарайтесь проявить свою мужественность не только в бейсболе. Позабудьте о матерях и отважьтесь на великое завоевание!
— Зато уж вы, латиноамериканцы, все постигли, не так ли?
— Во всяком случае, дорогой, мы пользуемся без всяких запретов радостями, которые нам дает наше тело… Постой! Футболист расплачивается… Богиня встала! Ого! Она не менее прелестна и сзади.
«Как многие бразильцы его круга, — подумал Годкин, — Гонзага, очевидно, испытывает особую слабость к этой части женского тела».
— Еще кампари?
— Нет. Я уже достаточно выпил за завтраком, а это со мной случается редко.
— Да! Как прошло чествование?
— Как обычно. Шутки, остроты, речи…
Билл посмотрел по сторонам. Темные абажуры создавали в помещении какие-то интимные сумерки. В воздухе пахло гарденией (а может, от пышной блондинки, сидевшей за соседним столом?) и испарениями виски. Невидимый громкоговоритель вкрадчиво наигрывал томный блюз.
— Ты настоящий герой, мистер Годкин. Тридцать пять лет в одной и той же фирме! На год больше, чем я вообще существую в этой юдоли слез.
— Уж не думаешь ли ты, что я сегодня счастлив? Сидя на берегу Тайдл Бейсин, я подбил итог своей жизни. Скоро мне стукнет шестьдесят. Я не богат и не знаменит. По американским понятиям, банкрот.
— К черту эти понятия, Билл. Почему вы, американцы, решили устанавливать эталоны для всего мира? Разве вы сверхчеловеки? Или боги?
— Не знаю, и все же…
Гонзага откинулся на спинку кожаного дивана и задумчиво уставился на третий бокал мартини, который официант поставил перед ним.
— Ты мне никогда не рассказывал, как попал в лапы Амальпресс.
— Тебе это в самом деле интересно?
— Конечно, старина!
Билл нерешительно взглянул на приятеля, сомневаясь в его искренности. Он знал, что Орландо Гонзага, как почти все латиноамериканцы, был плохим собеседником. Он любил говорить, однако слушать не умел.
— Среди моих весьма скромных академических подвигов в нью-йоркском Сити Колледже наиболее примечательным была диссертация, которую я не без претензии озаглавил «Рентгенограмма латиноамериканских диктатур».
— Почему не без претензии?
— Я был тогда зеленым юнцом, мне не исполнилось и двадцати четырех, и я еще не ступал на землю Латинской Америки. Немного знал испанский, восхищался Боливаром, Сапатой, Хуаресом… и проглотил в Публичной библиотеке несколько десятков книг о Латинской Америке. Как видишь, мой рентгеновский аппарат был лишь второсортным биноклем…
— Прескотт написал свое знаменитое «Завоевание Мексики», не побывав в этой стране.
Билл улыбнулся, показывая желтоватые зубы.
— Не помню, зачем один из директоров Амальгамэйтед Пресс прочел мою диссертацию, нашел у меня репортерские способности и предложил работать в своем агентстве. Я согласился, меня послали в одну из республик Центральной Америки, где накануне президентских выборов ожидались беспорядки… В этом тропическом аду я пробыл месяц — одни из самых тяжелых в моей жизни. Корреспондент другого агентства, деливший со мной номер в отеле, схватил малярию. Мне повезло, хотя меня не меньше его кусали москиты. Я отделался дизентерийным колитом, от которого излечился лишь через пять лет…
— А революция?
— Ее не было. Впрочем, как и выборов. Обычная история. И все же…
Он замолчал, заметив, что Гонзага его не слушает.
— Билл, старина, только что вошла какая-то смуглая красавица, наверное латиноамериканка. А! Я знаю, кто она. Это дочь сальвадорского посла. Какие глаза, дружище! Но продолжай, Билл, продолжай…
— Я знаком с ней, Гонзага. Она замужем и совсем не легкомысленна. Так что оставь надежду.
— Все это я знаю. Но разве грех полюбоваться ею? Продолжай свою историю, Билл, и не ревнуй. Мои глаза могут смотреть на смуглянку, но уши внемлют тебе.
— Да стоит ли?
— Ладно, если ты настаиваешь, я буду смотреть на тебя, хотя веснушчатые рыжие старики не в моем вкусе. Гарсон! Еще маслин! Давай, Билл!