Выбрать главу

— И рассказал, что убил человека?

— Рассказал, но он убедил меня, что все это — плод больного воображения…

— Почему?

— Потому что ни на моей одежде, ни на моих руках мы не нашли ни единого пятнышка крови. И еще я хорошо помнил, что никакого ножа у меня не было.

Габриэль Элиодоро встал и направился в ванную; там он вытерся полотенцем, провел ароматическим карандашом под мышками и вернулся в комнату.

— Двое суток я прятался на церковной колокольне. Падре Каталино принес мне серро-эрмосские газеты за последние три дня, и ни в одной из них ни слова не было об убийстве в квартале проституток… Однажды ночью я выбрался из города, поднялся в горы и присоединился к партизанам Хувентино Карреры…

Американка улыбнулась.

— Допустим, это действительно было сном или бредом, и все же что ты почувствовал, когда ударил ножом этого человека?

— Что-то вроде радости, которую я испытал, впервые овладев женщиной… Только ощущение это было более резким и мгновенным…

Фрэнсис вдруг приникла к Габриэлю, жадно впилась в его губы; ее язык, подобно жалу, вошел в его рот, и, задыхаясь, как в схватке, они слились в неистовом объятии.

В это время Панчо Виванко нервно ходил по тротуару напротив посольства. Стояла удушающая жара, воздух был неподвижен, от камней и асфальта поднималось горячее влажное дыхание. Панчо чувствовал, что рубашка стала мокрая от пота и противно липнет к телу. Он то и дело проводил платком по лицу, поглядывая на два светящихся окна в верхнем этаже посольства. Там, в этой комнате, сейчас были Габриэль Элиодоро и его любовница-американка, а бедняжка Росалия мучается, сидя с распухшими и покрасневшими от слез глазами у немого телефона…

Виванко остановился, чтобы перевести дух, и, прислонясь к дереву, стал наблюдать за сторожем, совершавшим ночной обход парка.

Он пытался вообразить, что происходит сейчас в апартаментах посла, и со странным сладострастием представлял не только наготу американки, но и обнаженного Габриэля Элиодоро. Сначала он воображал себя послом, ласкающим Фрэнсис, потом женщиной, которую обнимает этот великан. Вот он всаживает нож ему в шею и выпускает из него кровь, как из борова. Кровяные колбасы! А вот кровяные колбасы! Две луны за штуку! Кровяные колбасы! И когда этот боров потеряет сознание и станет белым как мел, он, Франсиско Виванко, воскликнет: «Это тебе за зло, что ты нам причинил!»

Он снова вытер лицо. Платок был совсем мокрый. В горле пересохло. Нет. Лучше пристрелить его. Он всадит в это чудовище пять пуль. Его арестуют и отправят в Сакраменто, там отдадут под суд и приговорят к тридцати годам тюрьмы. Габриэль Элиодоро близкий друг президента, и ни один суд не посмеет оправдать его убийцу. Тридцать лет в грязной тюремной камере. Они наверняка найдут способ отравить его… Либо умертвят с помощью изощренных пыток. Нет. Остается один выход — самоубийство. Росалию он потерял навсегда. Пустить пулю в голову? Или броситься с виадука?.. Виванко увидел, как его череп раскалывается о бетонную мостовую. Ему стало жаль себя. Пожалуй, лучше всего принять большую дозу снотворного и тихо заснуть навеки…

Виванко побрел к Висконсин-авеню, где оставил машину. Захотелось пить. Он нашел еще открытую аптеку, взобрался на высокий табурет у прилавка, заказал лимонаду, выпил его залпом и попросил ванильного мороженого.

— С шоколадом? — спросила девушка.

Врач запретил ему кушанья, от которых полнеют, но Виванко очень любил мороженое, политое шоколадом. Надо было бы сбросить по крайней мере килограммов восемь-десять. Но какое это имеет значение, если он решил покончить с собой?

— С шоколадом, — сказал он твердо.

Девушка выдавила из пластмассового тюбика жидкий шоколад. И Панчо жадно, как ребенок, принялся за мороженое.

Верный своим монашеским привычкам, Хорхе Молина лежал на полу у себя в спальне, положив голову на низкую подушку. Свет он погасил, в комнате было тепло, и лишь жужжание кондиционного аппарата нарушало тишину.

Министр-советник подводил итоги дня. Сегодня он замечательно поработал. После сомнений и долгих споров с самим собой он пришел к окончательному решению: биографию архиепископа — примаса Сакраменто он будет писать, согласуясь со своим первоначальным планом. Дон Панфило станет героем, а падре Каталино останется в безвестности, об этом сельском священнике вряд ли стоит даже упоминать. В конце концов своим поразительным долголетием церковь обязана владыкам — епископам, архиепископам и кардиналам, которые обладали не только глубоким знанием теологии, но и политической дальновидностью, историческим чутьем и здравым смыслом, к тому же людей этих, их мысли, речи и поступки осеняла величественная тень папы, или, вернее говоря, свет, исходящий от него. Если бы делами церкви ведали чрезмерно чувствительные священники, невежественные или простодушные, как соледадский викарий, — а наивность в политике иногда является смертным грехом, — католицизм понемногу левел бы, пока не попал в ненасытную пасть коммунистического дракона…

Сохраняя позу, рекомендованную йогами для придания телу идеальной расслабленности и покоя, отчего оно перестает быть бременем для разума, Молина пытался представить себе персонажей и сцены первой главы своего труда. Строгой хронологии он не станет придерживаться, используя свободную композицию современного романа. Например, «Ясное майское утро 1915 года». (Описание Серро-Эрмосо: крыши зданий в колониальном стиле, башни церквей и т. д… Не забыть озеро, чистый воздух плоскогорья.) Празднично звонят колокола. Стрелки часов приближаются к десяти, толпы народа стекаются к мессе в собор на Оружейной площади. (Описание вычурного фасада, краткая история храма.) Всеобщее оживление говорит о том, что ожидается что-то необычное. (Может, стоит привести диалог между двумя стариками на паперти собора: «Неужели ты не слышал? Сегодня молодой падре Панфило Аранго-и-Арагон произнесет свою первую проповедь!» Другой с удивлением: «Сын дона Рамиро?» Нет, не надо прибегать к дешевым трюкам. Автор сам опишет происходящее.)

Молина видит внутренность собора, слышит шумы и запахи, его наполняющие. Пышные барочные алтари, множество свечей, изображения святых на колоннах храма и в нишах, некоторым из них двести-триста лет. Поднимается благоуханный дым ладана. Звуки органа наполняют собор. Начинается месса. И вот долгожданная минута — молодой падре Панфило поднимается на амвон. В храме раздается приглушенный шепот. Кто-то кашляет. Скрипит скамейка. Затем воцаряется тишина. Падре Панфило великолепен в своем расшитом золотом облачении (подарок доньи Рафаэлы Чаморро), он окидывает взглядом прихожан, выразительным жестом поднимает руку, и его красивый, звучный голос разносится по всему храму. (Посмотреть точный текст проповеди, напечатана в первом томе его труда «Проповеди и пасторали».) Дать реакцию верующих, выражение их лиц глазами дона Панфило, затем чувства молодого священника, произносящего свою знаменитую проповедь против войны и насилия, в которой были осуждены Хуан Бальса и его бандиты.

А вторая глава? Было бы интересно совершить прыжок назад и привести читателя в дом Аранго, где в 1890 году раздался плач новорожденного…

Однако министр-советник тут же вспомнил другой дом, где тоже кричал новорожденный и рыдал мужчина. Этот мужчина был его отцом. На этот раз Хорхе Молина не гнал от себя печальных мыслей о матери, умершей родами.

30

Всю вторую половину июня Вашингтон изнывал от жары, продолжавшейся почти две недели. Влажный воздух словно загустел, и к четырем часам дня уже некуда было деваться от неумолимого зноя. Однако и вечером облегчения не наступало, и назавтра вашингтонцев ждало то же самое.

Габриэль Элиодоро уехал на один из пляжей в Виргинии и взял с собой Фрэнсис Андерсен.

А похудевшая Росалия целыми днями валялась в кровати, без всякого интереса листая журналы, и часто плакала, томясь тоской по Габриэлю. Когда возвращался из канцелярии Панчо, она запиралась у себя в спальне и больше не выходила. Тогда муж, печально понурив голову, принимался ходить по гостиной. Иногда он обедал в ресторане или бродил по набережной Потомака, где его снова одолевали мысли о самоубийстве. Если и после прогулки жена не пускала его к себе, он, поплакав перед запертой дверью, брал револьвер, который недавно купил, и, разглядывая его, снова и снова рисовал себе сцену убийства Габриэля Элиодоро. Но порой, когда Панчо не удавалось побороть желание, он, растянувшись на софе, воображал обнаженную Росалию в объятиях посла и предавался запретному греху.