— Но теперь вы умрёте.
— Зато я прожил сто жизней. Многие ли могут похвастать тем же?
— Меня интересует другое, — снова заговорил Пабло после недолгого молчания. — Ваша совесть. Она никогда не беспокоила вас? Вы сделали жену Виванко своей любовницей, испортили жизнь этому бедняге и в конце концов стали косвенной причиной его смерти…
— Виванко был червём, которому вообще не стоило рождаться. — Он рассмеялся. — Надеюсь, меня не обвинят в убийстве Виванко?..
— Нет, и всё же вы уклоняетесь от ответа на мой вопрос. Неужели никогда — ни среди дня, ни среди ночи — ваша совесть не заговорила? Или вы так не похожи на других людей?
Ортега смотрел на этого человека, дни которого были сочтены: он курил, улыбался, внешне был спокоен. И Пабло не мог понять, что он чувствует к Габриэлю Элиодоро. Он считал его грубым циником, откровенным эгоистом и всё равно зла ему не желал.
— И ещё меня интересует один ваш поступок, который кажется непоследовательным, неожиданным и необъяснимым…
— Говори.
— Вы знали, что Каррере конец, и отправили семью в Доминиканскую республику. Верно?
— Верно.
— Вы были в Вашингтоне, могли попросить убежища у американского правительства, вылететь в Сьюдад-Трухильо или в Швейцарию, как Угарте… как другие. Почему вы не сделали этого?
— Неужели надо объяснять?
— Конечно! Ведь вы так любили жизнь и не захотели ещё пожить?
Какое-то время Габриэль молчал, затем щелчком послал окурок в потолок.
— Кто по-настоящему любит жизнь, тот не боится смерти. Одно без другого немыслимо. Жизнь и смерть — это две стороны одной монеты. — Он повернулся к Пабло. — Красиво сказано? Разрешаю тебе использовать эту фразу. Не знаю, сам ли я её придумал, или где-нибудь прочёл. Кто любит жизнь, тот в определённом смысле любит и смерть.
— Это слова, Габриэль Элиодоро, пустые слова.
— Допустим. И всё же надо быть мужчиной. Неужели тебе больше понравилось бы, если бы я не поехал защищать своего кума, а убежал в Швейцарию, как этот трус Угарте?
— Конечно нет, но…
— Вот видишь! Кто умеет жить, тот умеет и умереть.
Он сел, спустил ноги с кровати, снова закурил и взглянул на Пабло.
— Одно меня тревожит. Я боюсь умереть по-свински на арене для боя быков, со связанными руками и ногами… Перед толпой, которая будет развлекаться зрелищем моей смерти…
Но Пабло Ортега упрямо покачал головой, словно хотел сказать, что объяснение Габриэля его не удовлетворяет.
— Я, может быть, невежда, но не дурак. Знаю жизнь и людей. Ты думаешь, что пришёл сюда ради меня? Нет! Ты пришёл ради себя самого. Тебе ещё не ясно, избавит ли народ от нищеты эта революция, как обещают её вожди. Сколько членов бывшего правительства расстреляно за последние недели? Триста? Четыреста? И эта бойня не скоро прекратится. Ты не можешь смотреть на неё без тошноты. Наверно, ты убивал только в бою, поэтому то, что ты называешь совестью, причиняет тебе страдания, и ты хочешь уверить себя, что это насилие, эта бойня необходимы… А так как мой расстрел ляжет ещё одним камнем на твою совесть, ты хочешь постараться спасти мне жизнь. — Габриэль встал. — Когда я лежал в госпитале, фельдшеры приносили мне вашу газету… Как она называется? «Революсьон»! Я читал то, что в ней написано, но читал и между строк… Мигель Барриос — лишь марионетка, а за верёвочки его дёргает Роберто Валенсия. Правильно?
— Да.
— Отлично. Послушай меня, Пабло. Мне никто ничего не говорил, но я готов поклясться, что ты не любишь Валенсию так же, как он не любит тебя. По своей сущности ты его антипод. Но учти: прав он, а не ты!
Пабло поднял голову.
— Почему?
— Постарайся меня понять: он жаждет моей смерти, и всё же я не могу им не восхищаться. Он знает, чего хочет. Не жалеет сил и не брезгует никакими средствами для достижения своей цели. Настоящая революция может совершаться только такими людьми. Помни, Пабло, победители всегда правы.
— Я не согласен с этим.
— Напрасно. Факты говорят за себя. Рано или поздно ты будешь расстрелян на арене для боя быков, если не сумеешь скрыться за границу. Это всего лишь вопрос времени.
— И всё же я с этим не согласен. Революция не может и не должна принадлежать Валенсии. Она наша, она принадлежит народу.
Пабло сжал руками нестерпимо болевшую голову. Во дворе казармы резко и пронзительно заиграл горнист. Габриэль снова принялся расхаживать по камере, волоча раненую ногу.
Пабло вдруг вспомнил Леонардо Гриса.
— Я хочу рассеять некоторые из своих сомнений, и вы должны мне ответить со всей откровенностью. Вы заставили весь мир поверить, будто в ту трагическую ночь президент Морено покончил жизнь самоубийством. Что произошло на самом деле?
Габриэль Элиодоро взял кувшин с водой, шумно и жадно глотнул, потом вытер губы тыльной стороной руки и, взглянув на Пабло, сказал:
— Доктор Морено не кончал с собой.
— Грис так и полагал. Вы его убили?
Габриэль покачал головой.
— Мне наплевать, поверят ли присяжные моим показаниям. Но я хочу, чтобы ты, Пабло, знал правду. Зачем я буду тебе лгать, если знаю, что так или иначе мне конец? — Немного помолчав, он глубоко вздохнул. — Доктор Хулио Морено умер от сердечного приступа. У него уже было два, ты, должно быть, помнишь, газеты сообщали об этом. Я первый вошёл в его кабинет: он был уже мёртв… Клянусь богородицей Соледадской, я говорю правду. Врач осмотрел его и констатировал смерть. Остальное выдумали кум Каррера и начальник его полиции… без меня.
Ортега указал на ладанку с изображением богородицы, висевшую на шее у Габриэля.
— Эта ладанка… преданность вашей покровительнице так нелепы, так противоречат всему остальному, что я не в силах понять…
— Я тоже. Но разве сами священники не говорят, что религия основывается не на логике, а на вере?
— Но даже вера… — начал было Пабло, но Габриэль прервал его:
— Ты веришь в бога?
— Я агностик. Я не утверждаю и не отрицаю его существования.
— Ну а я верю в высшее существо. Смешно! Я, верующий, веду себя, как безбожник, а ты, неверующий, придерживаешься христианской морали. Жизнь так противоречива!
Пабло собрался уходить. От головной боли он даже смотрел с трудом.
— Значит, договорились? Я беру на себя вашу защиту и постараюсь воспрепятствовать смертному приговору.
— Напрасно потеряешь время. Но, если это успокоит твою совесть, я не возражаю. И всё же требую, чтобы ты не просил у них снисхождения и не упоминал о моей матери. Дай мне прожить последнюю неделю как мужчине. Заметь, Пабло, как мужчине, а не ангелу или святому. — Габриэль протянул Пабло руку. — Не бойся пожать эту руку. Характер не передаётся, как заразная болезнь, иначе человечество было бы охвачено хронической эпидемией…
Ортега пожал руку Габриэля.
— Увидимся в суде.
— Прошу тебя, добейся, чтобы мне принесли приличную одежду, дали как следует вымыться, и в день суда прислали парикмахера. И ещё вот что, Пабло: не лезь из кожи вон. Не рискуй своей головой. Помни, что я тебе сказал о Роберто Валенсии. Это опасный человек. Суд надо мной может превратиться в суд над тобой…
— Я знаю…
— Если знаешь, зачем берёшься защищать меня?
Ничего не ответив, Пабло повернулся, направляясь к двери.
— Наш падре Каталино, — почти весело крикнул ему вдогонку Габриэль, — любил цитировать один стих из Библии: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю». Я никогда не верил в это. Кротким достаётся небо, а земля принадлежит мужественным людям.
Ортега стукнул в дверь, которую открыл солдат из охраны, бросил последний взгляд на бывшего посла и вышел в коридор, разжёвывая таблетку аспирина.