Выбрать главу

—     Неужели, сударь, вы действительно так думаете? Если придет ваш брат, я не смогу не впустить его.

—     Делайте, как вам сказано, Селеста.

И он повторил еще раз:

—     Мне нужны только вы, и я запрещаю вызывать доктора Биза.

Было видно, как сильно он взволнован. Войдя, я застала его сидящим на по­стели.

В тот же день, успокоившись — а совсем не в самые последние дни, как гово­рили, — он еще раз сказал мне то, что говорил совсем давно по поводу уколов:

—     Это просто ужасно. Как только врачи могут так мучить больных этими впрыскиваниями... и ради чего? Чтобы продлить жизнь? Еще десять минут, еще полдня жалкого существования?

И он еще раз повторил:

—     Селеста, обещайте, что никогда не позволите колоть меня.

—     Ах, сударь, но кто я такая? Никто. Вы прекрасно знаете, что врач придет только по вашему желанию. Вы все решаете сами, и никто насильно не станет делать вам уколы. Я обещаю это.

Мне всегда говорили, что я сделала для него все, насколько это было в моих силах, и мне не в чем упрекнуть себя. Но у меня остается какое-то раскаяние за то, что в последний день все-таки нарушила данное слово — без ведома г-на Пруста вызвала доктора Биза и позволила сделать ему укол.

Весь его конец был для меня сплошным кошмаром. Поль Моран писал обо мне госпоже де Шамбрен, дочери Пьера Лаваля: «Остается лишь удивляться, как она только держалась на ногах». А что тогда говорить об этом несчастном теле под одеялом, сотрясавшемся от кашля и удушья и в то же время истязавшем себя не­умолимым стремлением закончить свою работу.

Болезнь его мучила больше месяца, сильнее всего — сухим кашлем. Он гово­рил мне:

—     Я больше не могу, Селеста. У меня совсем нет сил. Я задыхаюсь.

Но кашель и удушье становились все хуже и хуже. Иногда он отрывался от корректуры и обращал на меня свой прекрасный глубокий взгляд:

—     Если бы вы знали, как мне плохо, Селеста...

Это была не жалоба, а какое-то мягко отвлеченное подтверждение факта. Я умоляла:

—     Сударь, ну отдохните же!

—     Нет, нет, я еще не кончил. И тут же с сияющей улыбкой:

—     Но вот увидите, сами увидите, дорогая Селеста... я лучший врач, чем все эти доктора...

Он не только уже давно ничего не ел, но иногда даже не пил свой кофе. Я пы­талась уговорить его выпить горячего молока, чтобы хоть как-то сопротивляться холоду в комнате. Но чаще всего он не соглашался даже на это. У него не было ни­каких других желаний, кроме желания работать. Попросив настойки, он только смачивал губы и тут же отдавал мне стакан. То же и с компотами, которые он иногда спрашивал, но лишь еле-еле притрагивался. Конечно, из-за жара ему ничего не хо­телось, кроме холодного пива, что при его состоянии и температуре в комнате было чистым безумием. Но для него ничего не могло быть хуже возражений. Он их просто не переносил, и один его укоряющий взгляд мог заставить хоть кого пролезть в иголь­ное ушко. Одилон бесчисленное количество раз ездил по ночам на опустевшую кухню «Рица» за холодным пивом.

Дойдя до последней степени истощения, г-н Пруст почти перестал говорить. Я ловила знаки и взгляды, чтобы понять его желания. Или он писал маленькие бу­мажки. Я уже настолько привыкла к этому, что успевала прочитывать их, пока он выводил буквы; я хорошо понимала его не очень-то разборчивый почерк.

Сколько я выбросила этих листочков — за годы их набралось бы на целую книгу! Часто он выражал нетерпение, когда что-то, по его мнению, задерживалось. Например: «...иначе я совсем рассержусь», — но при этом все-таки смотрел на меня с улыбкой.

Ужасно, что до самой последней минуты г-н Пруст сохранял полную ясность сознания. Он как бы со стороны видел собственное умирание, и тем не менее у него находились силы улыбаться. Басни о том, что он записывал предсмертные ощущения для описания смерти своих персонажей, в частности писателя Берготта, конечно, не более чем литературные украшения. Но вообще г-н Пруст был способен и на это.

Приходил доктор Биз, хотя он ничего и не мог сделать. Теперь шла только борьба самого организма с болезнью.

Вернулся и профессор Робер Пруст. Уже назавтра после описанной сцены все было забыто, и через несколько дней г-н Пруст послал меня позвонить брату. Про­фессор понял, что тут ничем уже не поможешь, и, прекратив все свои попытки, мог приходить в любое время, так же как и другие близкие люди, например, Рейнальдо Ан. Вместо врача оставался только любящий брат, осужденный на то, чтобы на­блюдать за развитием болезни.

На смену октябрю пришел ноябрь. Не знаю уж, откуда взяли, будто г-н Пруст сказал мне, что ноябрь — роковой месяц, унесший его отца. Подобная неуклюжая аллюзия была совсем не в его духе. И в эти дни он ни разу не упомянул о смерти профессора Адриена Пруста. Точно так же, как ничего не говорил и о матери, кроме одного раза, когда сказал мне, что в детстве она была великолепной сиделкой, если ему случалось заболеть.