— Я подлажил колцо и сказл отцу, — понурил голову поручик.
— Зачем?
Сомов-младший собрался с силами и, абсолютно чисто и членораздельно сказал:
— Отец постоянно ставил в пример эту стерву. Как мой родной отец мог считать, что дочь казнокрада может оставаться благородной барышней?
— Ясно, — кивнул я. Что ж, все-таки я оказался прав. Хорош бы я был, если бы Сомов сейчас опять принялся отпираться? Что-то у него еще осталось от совести.
— Жалобу подавать не станете? — еще раз уточнил Абрютин. Дождавшись моего покачивания головой, исправник деловито сказал. — Что ж, господа… Вот все и решилось. Но я пока не отправил своего сообщения ни губернатору, ни в военное ведомство.
Василий Яковлевич полез в карман и вытащил из него револьвер.
— Вот этот револьвер мне передал господин следователь, — сообщил исправник. — Чей он?
— Поручика Хмелевского, — отозвался коренастый.
— Вот и ладно, — кивнул Абрютин, положив револьвер рядом с хозяином — долговязым поручиком. — И вот еще…
Василий Яковлевич выложил рядом с оружием четыре патрона.
— Господа, еще раз повторю, что доклад о вашем поступке я не отправлял.
Мы не стали откланиваться, просто вышли из комнаты и отправились за верхней одеждой.
— А кто-то опасался, что отписываться придется? Уж не господин ли надворный советник о том переживал? — хмыкнул я.
— А я подумал — писать все равно придется, уж лучше так.
Мы с Абрютиным уже сидели в санях, когда со стороны дома послышалась стрельба. Дождавшись, пока не прозвучит третий выстрел, вздохнули.
— Не думал, что они так быстро все изладят, — хмыкнул я.
— А чего тянуть? — философски изрек Абрютин. — Я вообще поначалу считал, что у них духа не хватит. Нет, еще не все потеряно…
— Сами сходим или городового пошлем? — поинтересовался я.
— Придется самим идти, — вздохнул исправник. — Городового лучше за доктором отправим. Пусть зафиксирует.
— Федышинский меня точно четвертует, — грустно заметил я. — Может, удрать по-быстрому?
— Ничего, мы потом все вместе графинчик уговорим, он все и простит, — бодро заметил Абрютин. — Дознание по самоубийству господ офицеров я проводить не стану, пусть военный суд этим занимается или полковой командир озаботится. Рапорт напишу, а ты распишешься, как свидетель. Еще твой прежний рапорт придется переписать, и городовых озадачить.
Ну да, револьвера в моем дворе не было. А рапорт я перепишу, бумага стерпит. И шума никто поднимать не станет. Нам с Абрютиным это не нужно, а уж военному министерству — тем более. Разумеется, государю доложат о тройном самоубийстве офицеров, но уж лучше так, чем суд на тремя дураками.
А кто довел поручиков до самоубийства, никто не дознается. Будем считать, что офицерская честь.
Эпилог
Письмо адресовано г-ну Ивану Александровичу Чернавскому, проживающему в городе Череповце Новгородской губернии, по улице Покровской, в доме вдовы Селивановой.
Для человека девятнадцатого столетия письма я получаю редко. А кто мне станет писать? Только родители. Вполне возможно, что у того Ивана Чернавского имеются друзья по гимназии и университету, не исключаю, что у него была любимая девушка. В двадцать-то лет девушка обязательно должна быть. Или необязательно? Но я-то со своими прежними друзьями не знаком, а если кто-то из приятелей и пожелал бы мне написать, так адреса никому не оставил. Думно было, так написали бы в Новгород, на старый адрес, родители бы переслали. Но до сих пор никто так и не написал, о чем я не слишком-то и переживаю. Напишут — так это же отвечать придется, а писать письма терпеть не могу. И девушка, если и была, то отношения завязались не настолько серьезные, чтобы скучать по Ивану. И я тоже не скучаю по незнакомой девушке.
А здесь письмо из Санкт-Петербурга, от какого-то Налейкина. Или Н. А. Лейкина? 7-я Рождественская улица. В Петербурге целых семь Рождественских улиц? Офигеть.
Вскрыв конверт, прочитав письмо, офигел еще больше. Немножко посидел (офигевший), собрал мысли в кучу. Ну, Анька…