Ревниво сравнивал Олекса наметанным глазом наряды своих горожан с иноземными, немецкими. Родные были ярче, цветистей, богаче головные уборы женщин, больше багреца и черлени, восточного пестрого тканья.
Полозья саней, перескакивая через кучи оледенелого тающего снега, стучали по плахам тесовой мостовой, уже высыхающей кое-где на солнцепеке.
Кони, ободрясь, тоже чуя конец пути, дружнее взяли.
— Гони! — прикрикнул купец, и расписные сани понеслись, виляя из стороны в сторону, скользя по снегу и колотясь по мостовой. — Гони!
Мужики и бабы, сторонясь от разбежавшихся лошадей, смеялись, бранились вслед:
— Ишь понесло купця!
— К цорту в пекло торописсе?
Какой-то широкоплечий плотник с толстым бревном на плече сделал движение, будто бросает бревно под ноги коням, те шарахнули вбок, почти вывернув купца из саней, хрястнув резным задком о бревенчатый уличный тын — огорожу. Едва удержался Олекса, ругнулся, но и озорной мужик не испортил радостного настроения, уж больно хороши были день, весна, Новгород!
Перед Детинцем придержали. Шагом въехали в каменную арку ворот, увенчанных старинной чудотворной иконой, прикрытой свинцовой кровелькой от дождя и снега; шагом проехали Пискуплю — мимо Владычного двора, посадничьих палат, складов, охраняемых владычной сторожей. Налево поднялась величавая стена Софии, перед которой оба обнажили головы, направо — соперничающий с нею собор Бориса и Глеба, имя строителя которого, Сотка Сытинича, за сто лет уже успело обрасти легендами.
— Правда бают, Сотко гусляр был? — спросил Станята, задирая голову.
— Не, — отозвался Олекса, тоже любуясь собором, — кажись, боярин. Это поют-то про которого, так тот другой!
Богородицкими воротами с вознесенной над ними легкой, устремленной в голубое небо надвратной церковью спустились к реке.
Ослепительно синей от неба и снега на Волхове показалась родная Торговая сторона, «Торговый пол». Вот проехали Великий мост, вот заворотили к себе, на Славну. Мимо Ярославова дворища, мимо святого Николы, мимо Параскевы Пятницы, мимо торга, мимо вечевых гриден, соборов, лавок, мимо Варяжского двора, мимо хором Нежилы, Страшка, Иванки Иванко-то новые ворота поставил, гляди-ко! — мимо терема Якуна Сбыславича, мимо Хотеновой поварни… А вот уже там, за тем поворотом, и Олексин дом, отчий кров, родимое пепелище, свое, отцово, дедино.
Дедино!
Уже тому близко лет семидесяти, как дед Лука, разбогатев на соли, переехал из Русы в Новый Город, записался в городское «сто» [5] в Славенском конце, вступил в братство заморских купцов, откупил усадьбу, поставил терем.
Отсюда, от того, первого, терема, начинается родной дом.
В том тереме на другой год по переезде родился у Луки Творимир, отец Олексы.
Отсюда уходил Лука в ратные и торговые пути, отсюда шел громить Мирошкиничей. Сюда, больной и разбитый, воротился он из переяславского плена, когда после Липицкого ратного дела выручил князь Мстислав полоняников новгородских, что остались в живых. Разом поседел Лука, потухли глаза, не стало зубов многих от переяславского сидения в голоде да в сырости душной ямы, среди трупов смрадного запаха. Погибли тогда двое сыновей у старого Луки, а Творимир чудом уцелел; пожалел отрока знакомец, гость переяславский, не выдал княжой чади, а утром вывел на зады, дал хлеба ломоть да перекрестил на дорогу…
Здесь горели раз и еще раз — до черного пепла. И был тогда родной дом одним лишь пепелищем, одною памятью живых. Но живые брались за топоры, но пепел пожара покрывала глина, а в глину врастали тугие смолистые венцы. И снова был дом. И даже резьба на воротах воскресала похожей из разу в раз.
И была измена дому. Памятной страшной зимой, похоронив сына, бежал отсюда Творимир с полумертвой Ульянией. Бежал потому, что умер Лука, потому, что кадь ржи стала двадцать гривен, а пшена — пятьдесят (а гривна — цена лошади, две гривны в хорошее-то время давали за боевого коня!).
5
Помимо деления на концы и улицы, Новгород делился на «сотни», во главе которых стояли сотские старосты. Из числа сотских выбирался тысяцкий, в обязанности которого входил надзор над торговыми делами.