Но вечевой строй пронизывал сверху донизу всю организацию городской жизни. Торговля и ремесло, суд и школа, дела церковные и мирские — все было связано с вечевыми порядками и все подчинялось им. Да, хоть и позабрали себе бояра власть и земли, хоть и росли налоги, беднели граждане, и все туже затягивалась та петля, все реже вече городское вступалось за горожан, но лишиться этого права, потерять само вечевое устройство свое, черный народ Великого Новгорода еще и помыслить не мог. И океан всколыхнулся.
На улицах стояли кучки мужиков-ремесленников, угрюмо обсуждавших нежданно свалившуюся беду.
— У меня товар в братчинной складке, ето как — лишитьце придет? Самому торг вести — не замочь, а иваньским толстосумам кланятьце — вконечь разорят!
— Товар-то что, с товаром погоди…
— А и неча годить! Прав Ероха! Пока вечевые порядки стоят, да кончански, да уличански купчи с общинным товаром по Студеному морю ходят, пото и живы! Ты с пудом каким воска аль бо с десятком ножей куды сунесси? Только в уличанское братство свое! Тамо сдал, пай дали, будь в спокое! Уж выборны свои, выверят и сохранят! Опеть: малых письму да чтению обучают задаром, на вечные деньги, ето тебе ничто? А у меня семеро! Прикрыли вече, куды я с ними? Неучены дак!
— Смердов от города отобьют, как во Пскове князь Ярослав деял! Улицы мостить, стены чинить, иное что — сами не заможем!
— А земля кончанская, общинная? Без веча ее и задаром бояра заберут! Уж и коровенку не выгнать станет, совсем зубы на полицу клади!
— Мне, коли кончански покосы отберут, пропасти совсем. Сенов не будет своих, у боярина-то хрен купишь, а я-ить извозом живу!
— Мы нонеча, в нашем братствии, кожевенном, весь товар купцам через уличанский совет продавать постановили. Дак и легше стало! Поодинке-то загрызут!
— Московский князь наводку запретил, бояр окоротил, думали — черным людям легче станет, а он теперича вота что творит!
— Ни тебе братчин, ни тебе чего…
— Не горюй, Фома, пиво пить и опосле заможем, было бы на что, а вот такое скажи: погорела улица, кто, кроме веча, поможет? Не ровен час, умри, родных коли нет, сирот кто поддержит? Уличанский совет и на обзаведение даст мастеру, коли начинаешь дело! Ватаги там, дружины ли мастеров соберутце в отъезд — опеть через братство свое, по вечевым обычаям. Тут тебе и суд, и власть, и защита! Вечем и старшого выберут, вечем и снимут, коли не по люби придет!
— Попов на вече ставим, чего больше!
— Да, удружили нам господа посадники!
Прохожих и проезжих бояр еще не задевали, но сторонились и окидывали недобрым оком.
Совет господ при архиепископе для ответа московским послам должен был собраться в субботу, а в четверг, за день до Совета, уже ударили в било в Гончарском конце.
Иван, зять Конона, ничего не знал еще, идучи из загородья, но едва миновал ворота и Лукину улицу, понял, что не пройти. Валом валили встречу мужики. Кто-то бросился к нему из толпы — оказалось, Потанька, скоморох.
— Иванко! — радостно воскликнул тот, хватая Ивана за плечи. — Я тебе издали узнал! — Вдруг стиснул в объятиях: — Живой, черт, бродишь! Слыхал, что дом продал? Где нонь? Куда пошел-то? А, бросай все! Не до того! Что деитце, не знашь?! Бояра москвичам решили поддатьце. Собираем наших, вали со мной!
Обнявшись и потискивая Ивана за плечи, Потанька волок его за толпой, приговаривая:
— Эх! Почто не ушел тогда! Продали-ить нас! Ну, сквитаимсе теперича, сколь веревочку не вить, а кончику быть! Кривого знашь? Кожемяку, седельника? Ну! Староста седельников теперь! Неистовый мужик! С твоего окрестило — глаз на Шелони выбило ему!
Мужики толпились в притворе и на паперти, запрудили весь церковный двор. Кто-то все еще бил в било. Высоким голосом с паперти выкрикнули. Мужики притиснулись. Тише! Настала тишина. Четче раздавались слова одного из старост с церковного крыльца.
— …На государство прошать князя Ивана! Захар ездил, дьяк вечевой, и Назар, подвойский. Баяли, от веча их посылали!
— Кто посылал?
— Веча не было!
Разом взорвалась толпа. Выскочил Кривой.
— За нашими спинами решают, не дадим! Мужики! Платили досыти и так! Головы клали! За кровь нашу! — он потряс кулаком, свирепо вращался единственный, широко разверстый глаз, дергалось лицо.
— В Детинец!