В таком повествовании весь Мордовцев: что это у него, как не усмешка самого народа над истинно «барской» историей!
Истина не конечна: павшим за нее воздвигаются монументы, но для живых это уже скорее символы недвижимости завоеванных привилегий. Дворянство, родившееся при Иване Грозном, было благодарно Петру I прежде всего за то государственное значение, до которого он его поднял, разрушив старую боярскую Русь. Прославляемые с петровских времен «долг и честь российского дворянина» — это его долг перед своим дворянским государством, его честь — во взаимоотношениях с себе подобными.
Петр I в романах Мордовцева «Царь и гетман» (1880 г.), «Царь Петр и правительница Софья» (1885 г.), «Державный плотник» (1895 г.) — «гений, „титан“, „исполин“, „вождь“. Но... И опять он, автор романов о Петре Великом, здесь с нами: в силах ли была она, эта идея, утешить целые поколения русских крестьян, которые приходили в этот мир однажды и, оказывалось, совсем не для счастья? Разве наша благодарность Петру Великому означает забвение пращуров наших, „потом трудов своих“ (а не только его, царских), создавших новую Россию?
И как раз именно эти, на весах истории, неотвратимые «да», иногда восторженные до коленопреклонения, и сострадательные «но», впрочем, еще чаще исполненные восхищения перед мученическим концом героев-идеалистов, — суть творчества Мордовцева.
Но если Петр I в произведениях Мордовцева — это все-таки приоритет идеи над образом (царь-реформатор, выразитель «государственной идеи народа» — единства в одном государстве), то повествования о том, в каких муках рождалась и как поначалу претворялась эта идея (позднее — и в борьбе с религиозными чувствами раскольников), явили того писателя, особенности творчества которого делали его «рогатым» в литературных группах, даже и противоположных друг другу по своим общественным взглядам.
В самом деле. Глубокое знание отечественной истории, традиционного, из поколения в поколение, бытия народа, его фольклора и религии, находило в творчестве Мордовцева такое выражение, которое подчас не устраивало ни «западников» (сторонников развития России по западноевропейскому образцу... Они приветствовали реформы Петра Великого безоговорочно), ни так называемых «славянофилов» (последние, в согласии с раскольниками, считали этого царя едва ли не антихристом, свернувшим Россию со своего «подлинно национального пути»).
Наконец, те и другие вместе обвиняли Мордовцева в так называемом «украинофильстве», в преувеличении влияния украинского народа на историю и культуру своего, как писали уже в советское время, «старшего брата». Кстати, весьма любопытного свойства была новая, уже советских «русофилов», забота об «историческом старшинстве» русских... И это при том, что ни одна из наций Союза не была так унифицирована с понятием о «новой исторической общности», как именно русская нация. При том, что уже само упоминание о ней стало возможным лишь в разговоре о прошлом, которое в «Истории СССР» рассматривалось сквозь призму современной, особенной идентичности русского — советскому народу. Хотя официальные историки и продолжали маяться между «Россией — тюрьмой народов» и «сплотившей» их «великой Русью». Но клеймо «украинофильства», поставленное вначале русским великодержавием, после Октябрьской революции поддерживалось из великой тревоги, что естественное на нас, русских, влияние большого родственного народа, возвращая нас к славянству, будет мешать созданию в лице «старшего брата» нового и уже скорее политического народа с лицом, скорее, «партийным», чем национальным.
Известно то уважение, с которым Даниил Мордовцев относился к своему современнику, замечательному историку Н. И. Костомарову. Однако и с этим ученым писатель соглашался далеко не во всем, возражал против его оценок роли личности в истории, против умаления им заслуг некоторых исторических деятелей. Так, например, было после утверждения Костомарова, будто московский князь Дмитрий, названный после Куликовской битвы Донским, пролежал почти все время этой битвы, оглушенный в самом ее начале, под каким-то деревом, достаточно удаленным от поля сражения...
«Конечно, — писал Мордовцев в повести „Мамаево побоище“, — это дерево, упомянутое в одном из сказаний, „приметно“ на фоне отсутствия дерев во всех других... Но, единственное во всех сказаниях, оно еще не документ».
Сам Мордовцев изображает в этой повести князя Дмитрия не только организатором, но и деятельным участником величайшего в истории русских сражения.
Но какими, уже «другими» глазами должны были русские посмотреть на себя и — вокруг себя... ко времени этой битвы. Ибо мы признаем о себе сами: пока гром не ударит... Вот и тогда: перекрестились — уже после того, как ударил ордынский гром. Конечно — те, кто уцелел! Пожалуй, что ни один из народов не был наказан так за свою беспечность. Л потом — долго удивляли мир «рабской» сплоченностью своей вокруг государя: едва выживая в массовых истреблениях и полонах, одно поколение за другим, вносили в свою психологию инстинкт спасения «всем миром». Средством для этого могло быть только национальное единение, спасителем — государь... Быть «за государем» — было уже «в крови»...