Однажды под вечер, когда я, по обыкновению, валялся на пихтовом «диване» и никак не мог заставить себя встать и готовить ужин, за стеной послышался лошадиный топот, и через минуту низкий вход в юрту закрыла фигура человека. Я вскочил.
Неужели, наконец, наши?!
— Здорово, парень! — сказал человек. — Ишь ты, ящиков-то у тебя сколько! А ласточек чего не выгонишь? Да ты выйди на солнце, дай на себя поглядеть!..
Повинуясь странному приказанию, я вышел из юрты. У входа стоял низенький, коренастый старик с давно небритой, седой, словно намыленной бородой, в меховой облезлой шапке, в стеганом ватнике и поношенных, рыжеватых сапогах. Поодаль паслись стреноженная лошадь и чалый стригунок.
Как у многих в тайге, на поясе старика висели кривой нож и матерчатый мешочек. Глаза его, маленькие и светло-янтарные, смотрели на меня так весело и дружелюбно, что я невольно стал вспоминать, где мы с ним встречались. Но никак не мог отыскать его в своей памяти.
— Слушай, парень: тебе олень нужен, а?
— Олень? — удивился я, почему-то сразу вообразив живого оленя, привязанного за рога в тени юрты.
Он угадал мои мысли.
— Да не живого, чудная твоя башка, а убитого, на мясо для экспедиции твоей, — объяснил он, смеясь.
— Да экспедиции-то пока никакой нет. Сам жду со дня на день…
— Эх, и мне бы надо тоже поскорей, — сказал старик и огляделся по сторонам. — Но я между прочим с тобой переночую, парень, а? Позволишь? Может, и дождемся к утру экспедицию твою.
Я был рад каждой живой душе, да и старик мне понравился. Какой-то он был легкий, подвижной, пружинистый..
— Харчи, значит, на воле готовишь, ласточек жалеешь, — кивнул он на мой самодельный очаг рядом с юртой. — А что готовить будешь? Кулеш? Ну что ж, я тебе сейчас кусок медвежатники притащу. Мой пай будет! Знакомка тут у меня есть! — И вдруг мелкими, семенящими шажками он почти побежал к дальней юрте.
Он вернулся через несколько минут с большим куском лиловатого, в пунцовых запеках крови, мяса, одеялом и старой берданкой.
Мне весело было глядеть на него, я не мог сдержать улыбки. Да и он, наламывая щепки для очага, все время улыбался.
— У тебя махорка есть ли, а? — спросил он.
Махорка была.
— Эх, парень, вот это так! И чайком побалуешь?
И чай был. Он притопнул ногой и сощурил свои янтарные глаза.
— А насчет спиртику, случаем, а?
Но спирту не было, и он легонько вздохнул, пережил это и сказал, утешая себя:
— Ну, ничего. Я и так веселый.
Потом сразу стал распоряжаться:
— Ты давай мне крупы-то, а сам за водой иди. Ножика не нужно — у меня кинжал имеется, из рессоры выкован. Да ты иди, иди, еще наслушаешься.
«Говорун дед. Кто он? Откуда родом? И хитер, кажется?» — думал я, спускаясь к реке.
И вот мы сидим с дедом Ефимом, так назвал себя старик, на двух плоских камнях перед костром. На костре булькает и пузырится в ведре кулеш. Чайник висит в сторонке. Рядом я разостлал кусок брезента. Будем ужинать тут, на воле. В юрте слишком тесно и темно, да и жалко потерять последнюю яркую вспышку уходящего дня.
Солнце уже потонуло в тайге, оставив на небе багряный расплывчатый след. К зениту багрянец постепенно светлеет, как бы растворяется, а на востоке переходит в розоватую золотистость. На какие-то минуты все вокруг приобретает необыкновенную четкость и завершенность. Можно пересчитать каждую веточку на пихтах, которые тайга сторожевым дозором выставила перед опушкой.
Затем день медленно, почти незаметно для глаза, покрывается голубовато-серым пеплом. Перед тем как сумерки охватят все небо, на востоке и вверху происходит еще одна смена красок. На миг, буквально на миг, появляются голубовато-зеленые заводи весенних озер, вишневые и прозрачно-розовые полосы, какие иногда бывают на уральских яшмах, и, наконец, темно-синяя полоса у самого горизонта, которая так и останется там, — это из-за края земли выступает ночь.
Молчание и покой. Сонно бормочет река, не мешая слышать позвякивания уздечки и мягкого переступа лошадиных копыт. Из юрты моей знакомой старухи словно нехотя выползает дым. Голубая лента изгибается и тянется к реке. Мы молчим, я — глядя на небо, Ефим — на ведро с кулешом.