— Что это стоит?
— Пустяки, — ответил торговец, — да и дело-то не к спеху. Когда вам будет угодно. Мы ведь с вами не жиды!
Подумав немного, она поблагодарила г-на Лере и отказалась, а он, нисколько не удивившись, проговорил:
— Ну, хорошо, после столкуемся. Я со всеми дамами лажу, кроме собственной жены!
Эмма улыбнулась.
— Это я вот к чему, — с добродушным, но уже серьезным видом продолжал г-н Лере, — я о деньгах не беспокоюсь… Денег я и сам мог бы вам дать, когда нужно.
Эмма выразила изумление.
— Да, да! — понизив голос, быстро заговорил он. — Я бы вам их мигом раздобыл. Можете на меня рассчитывать!
И потом вдруг начал расспрашивать, как здоровье папаши Телье, владельца кафе «Франция», которого в это время лечил г-н Бовари.
— Что это с папашей Телье?.. Он кашляет так, что весь дом трясется. Боюсь, как бы вместо фланелевой фуфайки ему не понадобилось еловое пальто. В молодости он любил кутнуть! Такие люди, как он, сударыня, ни в чем меры не знают! Он сгорел от водки. А все-таки грустно, когда старый знакомый отправляется на тот свет.
Застегивая картонку, он продолжал перебирать пациентов Шарля.
— Все эти заболевания от погоды! — хмуро поглядывая на окна, говорил он. — Мне тоже что-то не по себе. Надо будет зайти на днях посоветоваться с доктором — спина очень болит. Ну, до свидания, госпожа Бовари! Всегда к вашим услугам! Нижайшее почтение.
С этими словами он тихонько затворил за собою дверь.
Эмма велела подать обед к ней в комнату и села поближе к огню; ела она медленно; все казалось ей вкусным.
«Как я умно поступила!» — подумала она, вспомнив о шарфах.
На лестнице послышались шаги: это был Леон. Эмма встала и взяла с комода из стопки первое попавшееся неподрубленное полотенце. Когда Леон вошел, у нее был в высшей степени деловой вид.
Разговор не клеился. Г-жа Бовари поминутно прерывала его, Леон тоже как будто чувствовал себя крайне неловко. Он сидел на низеньком стуле у камина и вертел в руке футлярчик из слоновой кости; Эмма шила и время от времени расправляла ногтем рубцы. Она не говорила ни слова; Леон, завороженный ее молчанием, как прежде ее разговором, также был нем.
«Бедный мальчик!» — думала она.
«Чем я ей не угодил?» — спрашивал себя он.
Наконец, сделав над собой усилие, он сказал, что на днях ему придется по делам нотариальной конторы съездить в Руан.
— Ваш нотный абонемент кончился. Возобновить его?
— Нет, — ответила Эмма.
— Почему?
— Потому что…
Поджав губы, она медленно вытянула длинную серую нитку.
Занятие Эммы раздражало Леона. Ему казалось, что она все время колет себе пальцы.
Он придумал галантную фразу, но не посмел произнести ее:
— Так вы больше не будете?.. — спросил он.
— Что? — живо отозвалась Эмма. — Играть? Ах, боже мой когда же мне? Надо хозяйство вести, о муже заботиться — словом, у меня много всяких обязанностей, масса куда более важных дел!
Она посмотрела на часы. Шарль запаздывал. Она сделала вид, что беспокоится.
— Он такой добрый! — несколько раз повторила она.
Помощник нотариуса был расположен к г-ну Бовари. Но это проявление нежности к нему со стороны Эммы неприятно поразило Леона. Однако он тоже рассыпался в похвалах Шарлю и добавил, что все от него в восторге, особенно фармацевт.
— Да, он очень хороший человек! — молвила Эмма.
— Бесспорно, — подтвердил Леон.
И тут же заговорил о г-же Оме, над неряшливостью которой они оба часто посмеивались.
— Ну и что ж такого? — прервала его Эмма. — Настоящая мать семейства о своих туалетах не заботится.
И снова умолкла.
С этого дня так и пошло. Ее слова, поведение — все изменилось. Она вся ушла в хозяйство, постоянно бывала в церкви, приструнила служанку.
Берту она взяла домой. Когда приходили гости, Фелисите приносила ее, и г-жа Бовари раздевала девочку и показывала, какое у нее тельце. Она всех уверяла, что обожает детей. Это ее утешение, ее радость, ее помешательство. Ласки сопровождались у нее изъявлениями восторга, которые всем, кроме ионвильцев, могли бы напомнить вретишницу из «Собора Парижской Богоматери».[34]
Когда Шарль приходил домой, ему всегда теперь грелись подле истопленного камина туфли. У всех его жилетов была теперь подкладка, на сорочках все до одной пуговицы были пришиты, ночные колпаки, ровными стопками разложенные в бельевом шкафу, радовали глаз. Когда супруги гуляли по саду, Эмма уже не хмурилась, как прежде; что бы Шарль ни предложил, она со всем соглашалась, всему подчинялась безропотно, не рассуждая. И когда Шарль, раскрасневшийся после сытного обеда, сидел у камелька, сложив руки на животе, поставив ноги на решетку, и глаза у него были масленые от испытываемого им блаженного состояния, когда девочка ползала по ковру, а эта женщина с гибким станом перевешивалась через спинку кресла и целовала мужа в лоб, Леон невольно думал:
«Что за нелепость! Ну как тут затронешь ее сердце?»
Эмма казалась Леону столь добродетельной, столь неприступной, что у него уже не оставалось и проблеска надежды.
Но, подавив в себе желания, Леон вознес ее на небывалую высоту. Чисто женские свойства отсутствовали в том образе, который он себе создал, — они уже не имели для него никакой цены. В его представлении она все больше и больше отрывалась от земли и, точно в апофеозе, с божественной легкостью уносилась в вышину. Он любил ее чистой любовью, — такая любовь не мешает заниматься делом, ее лелеют, потому что она не часто встречается в жизни, но радости этой любви перевешивает горе, которое она причиняет в конце.
Эмма похудела, румянец на ее щеках поблек, лицо вытянулось. Казалось, эта всегда теперь молчаливая женщина, с летящей походкой, с черными волосами, большими глазами и прямым носом, идет по жизни, едва касаясь ее, и несет на своем челе неясную печать какого-то высокого жребия. Она была очень печальна и очень тиха, очень нежна и в то же время очень сдержанна, в ее обаянии было что-то леденящее, бросавшее в дрожь, — так вздрагивают в церкви от благоухания цветов, смешанного с холодом мрамора. Никто не мог устоять против ее чар. Фармацевт говорил про нее:
— Удивительно способная женщина, — ей бы в субпрефектуре служить.
Хозяйки восхищались ее расчетливостью, пациенты — учтивостью, беднота — сердечностью.
А между тем она была полна вожделений, яростных желаний и ненависти. Под ее платьем с прямыми складками учащенно билось наболевшее сердце, но ее стыдливые уста не выдавали мук. Эмма была влюблена в Леона, и она искала уединения, чтобы, рисуя себе его образ, насладиться им без помех. С его появлением кончалось блаженство созерцания. Заслышав его шаги, Эмма вздрагивала, при встрече с ним ее волнение утихало и оставалось лишь состояние полнейшей ошеломленности, которую постепенно вытесняла грусть.
Когда Леон, в полном отчаянии, уходил от нее, он не подозревал, что она сейчас же вставала и смотрела в окно, как он идет по улице. Ее волновала его походка, она следила за сменой выражений на его лице; она придумывала целые истории только для того, чтобы под благовидным предлогом зайти к нему в комнату. Она завидовала счастью аптекарши, спавшей под одной кровлей с ним. Мысли ее вечно кружились над этим домом, точно голуби из «Золотого льва», которые слетались туда купать в сточной трубе свои розовые лапки и белые крылья. Но чем яснее становилось Эмме, что она любит, тем настойчивее пыталась она загнать свое чувство внутрь, чтобы оно ничем себя не обнаружило, чтобы уменьшить его силу. Она была бы рада, если б Леон догадался сам. Ей приходили в голову разные стечения обстоятельств, катастрофы, которые могли бы облегчить им сближение. Удерживали ее, конечно, душевная вялость, страх, а кроме того, стыд. Ей казалось, что она его слишком резко оттолкнула, что теперь уже поздно, что все кончено. Но потом горделивая радость от сознания: «Я — честная женщина», радость — придав своему лицу выражение покорности, посмотреть на себя в зеркало, отчасти вознаграждала ее за принесенную, как ей казалось, жертву.
34
Стр. 111.