Девочка вбежала в комнату с веселым криком и смехом; она принесла бабочку, которую сама поймала, но, увидев, что лицо матери залито слезами, она затихла и подставила лоб для поцелуя.
- Она вырастет красавицей,- заметил священник.
- Она вся в отца,- ответила маркиза, с жаром целуя дочь, словно отдавая долг или стремясь заглушить угрызения совести.
- Как у вас горят щеки, маменька!
- Ступай, оставь нас, мой ангел,- ответила маркиза.
Девочка ушла без сожаления, даже не взглянув на мать, довольная, что можно убежать подальше от унылого ее лица, и уже понимая, что есть нечто враждебное ей в чувстве, отразившемся сейчас на нем. Улыбка - это достояние, язык, выражение материнской любви. А маркиза не могла улыбаться. Она покраснела, взглянув на священника: она надеялась проявить материнские чувства, но ни она, ни ее ребенок не сумели солгать! В самом деле, искренние материнские поцелуи напоены божественным нектаром, придающим им нечто задушевное, какую-то нежную теплоту, которой полнится сердце. Поцелуи же, которые не умиляют душу, сухи и холодны. Священник почувствовал, как велико это различие: он мог измерить пропасть, которая зияет между материнством по плоти и материнством по сердцу. Поэтому, бросив пытливый взгляд на маркизу, он произнес:
- Вы правы, сударыня! Для вас было бы лучше, если бы вы умерли...
- Ах, я вижу, вы понимаете, как я страдаю,- ответила она,- раз вы, христианин и священник, угадали, на какой роковой шаг все это толкает меня, и одобрили его. Да, я хотела покончить с собою, но мне не хватило мужества и я не выполнила свое намерение. Тело мое было слабо, когда душа была сильна, а когда моя рука больше не дрожала, душа начинала колебаться. Тайна этой борьбы и этих чередований для меня непостижима. Я, очевидно, слабая женщина, у меня нет упорства и воли, я сильна лишь своею любовью. Я презираю себя! По вечерам, когда слуги ложились спать, я храбро шла к пруду; но стоило мне подойти к берегу, как мою жалкую плоть охватывал страх смерти. Я исповедуюсь вам в своих слабостях. Когда я снова ложилась в постель, мне становилось стыдно, я опять делалась храброй. Вот в такую-то минуту я и приняла большую дозу опиума, но только заболела, а не умерла. Я думала, что осушила весь пузырек, а оказывается, не выпила и половины.
- Вы погибли, сударыня,-строго произнес священник, и голос его задрожал от слез.- Вы вернетесь в свет и будете лгать свету, вы станете искать и найдете то, что считаете воздаянием за свои муки, но придет день, и вы понесете кару за ваши утехи...
- Да ужели я отдам,- воскликнула она,- какому-нибудь соблазнителю, которому вздумается разыграть влюбленного, последние, самые ценные сокровища моего сердца, ужели испорчу свою жизнь ради мига сомнительного счастья? Нет, душу мою испепелит чистый огонь. Мужчины наделены инстинктами, свойственными их полу, и такого, кто обладает душою, отвечающей требованиям нашей натуры, кто затронет все струны нашего сердца, звучащие сладостной гармонией лишь под наплывом. чувств,- такого человека не встретить дважды в жизни. Я знаю, мое будущее ужасно: женщина без любви - ничто, красота без наслаждения ничто; но разве свет не осудил бы моего счастья, если б оно и пришло ко мне! Мой долг перед дочерью - быть достойной матерью. Ах, я в железных тисках, из них мне не вырваться, не покрыв себя позором! Семейные обязанности, которые не будут ничем вознаграждены, мне скоро прискучат, я стану проклинать жизнь; зато у моей дочки будет отменное подобие матери. Я одарю ее сокровищами добродетели взамен сокровищ любви, которые я отняла у нее. Я даже не хочу жить во имя того, чтобы испытать радость, которую дает матерям счастье детей. В счастье я не верю. Какая судьба уготована Елене? Разумеется, такая же, как мне. Что может сделать мать, чтобы человек, за которого она отдает свою дочь, стал бы ей супругом по сердцу? Вы клеймите презрением тех несчастных женщин, которые продают себя за несколько экю первому встречному: голод и нужда оправдывают эти мимолетные союзы. Общество же допускает и одобряет еще более ужасный для невинной девушки, необдуманный союз с мужчиною, с которым она не знакома и трех месяцев; она продана на всю жизнь. Правда, цена дается немалая! Если бы взамен иного вознаграждения за все ее муки вы хотя бы уважали ее; но нет, свет злословит о самых добродетельных женщинах! Такова судьба наша; у нас два пути: один - проституция явная и позор; другой - тайная и горе. А несчастные бесприданницы! Они сходят с ума, они умирают; и никто их не жалеет! Красота, добродетель не ценятся на человеческом рынке, и вы называете обществом это логово себялюбивых страстей! Лишите женщин прав на наследство, тогда вы будете по крайней мере следовать законам, природы, выбирая спутницу жизни по влечению сердца.
- Сударыня, слова ваши доказывают мне, что вам чужды и семейный дух и дух религиозный. Поэтому-то вы, не колеблясь, сделаете выбор между эгоизмом общества, уязвляющим вас, и личным эгоизмом, который будет звать вас к наслаждениям...
- Да существует ли, сударь, семья! Я отрицаю семью в том обществе, которое после смерти отца или матери производит раздел имущества и говорит каждому: иди своей дорогой. Семья - это объединение временное и случайное, которое сразу же расторгается смертью. Законы наши разрушили старинные роды, наследства, постоянство примеров и традиций. Вокруг я вижу одни лишь обломки.
- Сударыня, вы обратитесь к Господу Богу лишь тогда, когда кара его постигнет вас, и я желаю вам, чтобы у вас было время смириться. Вы ищете утешения, глядя на землю, вместо того чтобы возвести взор к небесам. Лжемудрствование и себялюбивые стремления завладели вашим сердцем; вы глухи к голосу религии, как все дети нашего безбожного века. Мирские радости порождают одни лишь страдания. Печали ваши будут просто-напросто видоизменяться, вот и все.
- Я опровергну ваше пророчество,- проговорила она с горькой усмешкой,я останусь верна тому, кто умер ради меня.
- Скорбь живет вечно лишь в набожных душах,- ответил он.
И священник почтительно опустил глаза, чтобы скрыть сомнение, которое могло отразиться в его взгляде. Жалобы маркизы опечалили его. Он распознавал человеческое "я" во всех его проявлениях и не надеялся тронуть это сердце, ибо в горе оно зачерствело, а не смягчилось. Зерно божественного сеятеля не могло дать всходов, громкие выкрики эгоизма заглушали проникновенный голос. Однако священник проявил апостольское упорство и часто навещал Жюли; им руководила надежда обратить к Богу эту благородную и гордую женщину; но он разуверился в этом, заметив, что маркизе приятны их беседы лишь потому, что она может говорить с ним о том, кого уже нет в живых. Он решил не унижать свой сан, снисходительно выслушивая рассказ о ее любви; беседы на эту тему прекратились и постепенно перешли на общие места.
Настала весна. Маркиза д'Эглемон, томясь тоской, решила развлечься и от безделья занялась своим поместьем; скуки ради она распорядилась, чтобы произвели кое-какие работы. В октябре она покинула замок, где посвежела и похорошела в своей праздной скорби, которая сначала была неудержима, словно полет диска, брошенного могучим броском, затем перешла в тихую печаль,- так все тише и тише делаются колебания летящего диска, и он наконец останавливается. Печаль - это вереница таких же колеблющихся движений души: вначале они граничат с отчаянием, а к концу - с удовольствием; в молодости она - что утренние сумерки, в старости - что вечерние. Когда экипаж маркизы проезжал по деревне, встретился священник, возвращавшийся домой из церкви; отвечая на его поклон, она опустила глаза и отвернулась, чтобы не видеть его. Священник был прав в своем отношении к этой злосчастной Артемиде Эфесской.
III
В ТРИДЦАТЬ ЛЕТ
Молодой человек, подававший большие надежды, представитель одного из тех знатных родов, отмеченных историей, которые даже вопреки законам всегда будут тесно связаны со славой Франции, был на балу у г-жи Фирмиани. Дама эта вручила ему рекомендательные письма к двум - трем своим приятельницам, жившим в Неаполе. Шарль де Ванденес - так звался молодой человек - хотел поблагодарить ее перед отъездом. Ванденес блистательно выполнил несколько дипломатических поручений, его недавно назначили помощником одного из наших полномочных министров на конгрессе в Лайбахе12, и он хотел воспользоваться путешествием, чтобы побывать в Италии. Бал этот для него был, так сказать, прощанием с парижскими развлечениями, со стремительной столичной жизнью, с вихрем идей и увеселений, со всем, что так часто осуждается, но чему так приятно предаваться. Шарль де Ванденес привык за три года приветствовать европейские столицы и покидать их по воле своей дипломатической карьеры, и, расставаясь с Парижем, он почти ни о чем не сожалел. Женщины уже не производили на него впечатления,- оттого ли, что, по его мнению, истинная страсть должна занять слишком большое место в жизни политического деятеля, или оттого, что волокитство - это времяпрепровождение пошляков - казалось ему слишком пустым занятием для человека с сильной душою. Все мы притязаем на душевную силу. Ни один француз, пусть самый заурядный, не со гласится прослыть всего лишь остроумцем. Итак, Шарль, несмотря на молодость - ему недавно минуло тридцать лет,- приучил себя к философскому взгляду на вещи и жил рассудком, заранее обдумывая последствия своих поступков и пути к достижению цели, тогда как люди его возраста обычно живут чувствами, удовольствиями и иллюзиями. Он прятал пылкость и восторженность, столь свойственные молодости, в тайниках своей души, благородной от рождения. Шарль Ванденес старался превратиться в человека бесстрастного и расчетливого и все свои способности употребить на то, чтобы довести до совершенства свои манеры, тонкость поведения, искусство обольщать; это поистине задача честолюбца; такую жалкую роль играют люди, желающие добиться того, что ныне называется высоким положением. Он в последний раз окидывал взглядом гостиные, где танцы были в разгаре. Ему, без сомнения, хотелось, покинув бал, унести с собою память о нем - так в театре зритель не уйдет из ложи, не посмотрев заключительной сцены оперы. К тому же г-н де Ванденес по вполне понятной прихоти изучал смеющиеся лица и великолепное парижское празднество, на котором царило чисто французское оживление, мысленно сопоставляя все это с новыми лицами, с новыми живописными картинами, ожидавшими его в Неаполе, где он предполагал провести несколько дней, перед тем как отправиться к месту назначения. Он как будто сравнивал Францию, такую изменчивую и уже изученную им, со страною, обычаи и пейзажи которой были известны ему лишь по противоречивым рассказам или по книгам, в большинстве случаев прескверно написанным Кое-какие мысли, довольно поэтичные, хотя и ставшие теперь весьма избитыми, пришли ему в голову и ответили, быть может безотчетно, сокровенным желаниям его сердца, скорее требовательного, чем пресыщенного, скорее праздного, чем увядшего.
"Вот они,- размышлял он,- самые изысканные, самые богатые, самые знатные парижанки. Здесь нынешние знаменитости, известнейшие ораторы, представители известнейших аристократических родов, известнейшие литераторы; тут и художники, тут и власть имущие. А меж тем вокруг меня одни лишь мелкие интриги, мертворожденные страсти, улыбки, которые ничего не выражают, беспричинное презрение, потухшие взгляды и блеск остроумия; но остроумие это растрачивается впустую. Все эти белолицые и румяные красавицы ищут развлечений, а не радости. Нет искренности в чувствах. Если вам нравятся только мишура, украшения из страусовых перьев, легкий флер, прелестные туалеты, изящные дамы, если вы поверхностно скользите по жизни, то это ваш мир. Удовольствуйтесь пустой болтовней, обворожительными улыбками и чувства в сердцах не ищите. А мне приелись все эти пошлые интриги, которые увенчиваются бракосочетанием, должностью супрефекта или казначея, а ежели дело дойдет до любви,- тайными сделками, до такой степени свет стыдится даже подобия страсти. Ни на одном из этих весьма выразительных лиц не увидишь ничего, что возвещало бы душу, способную всецело предаться идее или терзаться угрызениями совести. И сожаление и несчастье стыдливо прикрываются здесь шутками. Не вижу я ни одной женщины, которую мне хотелось бы покорить, которая может увлечь в бездну. Да и найдешь ли сильную страсть в Париже? Кинжал тут диковинка, и висит он в красивых ножнах, на золоченом гвозде. Женщины, помыслы, чувства людей - все здесь заурядно. Страстей больше не существует, ибо исчезло своеобразие. Чины, ум, состояние - все сравнялось, и все мы вырядились в черные фраки, словно облеклись в траур по умершей Франции. Мы не любим тех, кто подобен нам. Между любовником и любовницей должно существовать несходство, которое надобно сгладить, расстояние, которое надобно преодолеть. Эта пленительная сторона любви исчезла в 1789 году. Пресыщенность, скучные наши нравы порождены политическим строем. В Италии, по крайней мере, все самобытно. Женщины там все еще хищные создания, опасные сирены, они безрассудны и руководствуются не логикой, а вкусами, вожделениями; их надо опасаться, как опасаются тигров..."
Подошла г-жа Фирмиани и прервала этот монолог, а с ним и тысячу противоречивых мыслей, недоконченных, смутных, которых не передать. Достоинство мечтаний именно в их расплывчатости; они своего рода умственный туман.
- Я хочу,- сказала она, беря его под руку,- представить вас особе, которая много о вас слышала и жаждет познакомиться с вами.
Она провела его в соседнюю гостиную и, улыбаясь, указала жестом и взглядом истинной парижанки на даму, сидевшую у камина.
- Кто это? - с живостью спросил граф де Ванденес.
- Женщина, о которой вы, разумеется, не раз говорили, хваля ее или злословя о ней, женщина, живущая в уединении, женщина-загадка.
- Будьте великодушны, умоляю вас, скажите, кто она?
- Маркиза д'Эглемон.
- Я поучусь у нее: она сделала из своего весьма недалекого мужа - пэра Франции, из ничтожного человека - политическую фигуру. Но скажите, в самом ли деле из-за нее умер лорд Гренвиль, как уверяют некоторые?
- Возможно. Была ли, нет ли трагедия, но бедняжка очень изменилась. Она еще не выезжала в свет. Хранить четыре года постоянство в Париже что-нибудь да значит! Здесь она только потому, что...
Госпожа Фирмиани умолкла; потом добавила с лукавым видом:
- Я забыла, что говорить об этом нельзя. Ступайте же, побеседуйте с ней сами.
Шарль с минуту постоял неподвижно, прислонившись к косяку двери и не спуская внимательного взгляда с женщины, ставшей знаменитостью, хотя никто и не мог бы объяснить, в чем же причина ее славы. В свете встречаешь немало таких презабавных несообразностей. В этом отношении репутация г-жи д'Эглемон не отличалась от установившейся репутации иных людей, вечно занятых никому неведомым делом: статистиков, что славятся своими глубокими познаниями, ибо все верят в их вычисления, которые они, впрочем, предпочитают не предавать гласности; политических деятелей, что носятся со своей единственной статьей, напечатанной в газете; писателей и художников, чьи творения никогда не увидят света; ученых в глазах неучей: так Сганарель13 слыл латинистом среди тех, кто не знал латыни; людей, которым все приписывают талант в какой-нибудь определенной области - то ли способность стать во главе целого художественного направления, то ли выполнить весьма важное, ответственное дело. Многозначительное слово "специалист" словно нарочно создано для такой вот разновидности безмозглых моллюсков от политики и литературы. Шарль не мог отвести глаз от маркизы д'Эглемон и был недоволен этим: он досадовал, что женщина так сильно затронула его любопытство; впрочем, весь ее облик опровергал те размышления, которым только что предавался молодой дипломат, глядя на танцующих.
Маркиза - в ту пору ей было тридцать лет - была хороша собой, хотя хрупка и уж очень изнежена. Удивительным обаянием дышало ее лицо, спокойствие которого обнаруживало редкостную глубину души. Ее горящий, но словно затуманенный какою-то неотвязной думою взгляд говорил о кипучей внутренней жизни и полнейшей покорности судьбе. Веки ее были почти все время смиренно опущены и поднимались редко. Если она и бросала взгляды вокруг, то они были печальны, и вы сказали бы, что она сберегает огонь глаз для каких-то своих сокровенных созерцаний. Потому-то каждый мужчина, наделенный недюжинным умом, испытывал необъяснимое влечение к этой кроткой и молчаливой женщине. Если рассудок и пытался разгадать, отчего она постоянно оказывает внутреннее противодействие настоящему во имя прошедшего, обществу во имя уединения, то душа старалась проникнуть в тайны этого сердца, видимо, гордого своими страданиями. Ни одна черта ее не про тиворечила тем мыслям, которые она внушала с первого взгляда. Лицо ее, как у многих женщин с очень длинными волосами, было бледно, просто белоснежно. У нее была необыкновенно тонкая кожа, а это почти безошибочный признак душевной чувствительности, что подтверждалось всем ее обликом, тою изумительной законченностью черт, которою китайские художники наделяют свои причудливые творения. Ее шея, пожалуй, была слишком длинна, зато нет ничего грациознее такой шеи, в ее движениях есть отдаленное сходство с извивами змеи, чарующими глаз. Если бы не существовало ни одного признака из того множества признаков, по которым наблюдатель определяет самые скрытные характеры, то, чтобы судить о какой-нибудь женщине, было бы достаточно внимательно изучить повороты ее головы, изгибы шеи, такие разнообразные, такие выразительные. Наряд г-жи д'Эглемон сочетался с ее душевным состоянием. Густые волосы, заплетенные в косы, были уложены вокруг головы высокою короной, и в них не было ни единой драгоценности, словно она навеки простилась с роскошью. Ее нельзя было заподозрить в мелких уловках кокетства, которые так портят иных женщин. Однако, как ни был прост ее корсаж, он не совсем скрывал пленительные линии ее стана. Вся прелесть ее вечернего платья заключалась в удивительно изящном покрое, и если позволено искать "идею" в том, как ниспадает ткань, то можно сказать, что множество строгих складок ее платья придавало ей особое благородство. Впрочем, и ей, как всем женщинам, была присуща извечная слабость - тщательная забота о красе рук и ног; но если она и выставляла их напоказ с некоторым удовольствием, то даже самой коварной сопернице было трудно назвать ее жесты неестественными, так, казалось, были они безыскусны или усвоены с детских лет. Грациозная небрежность искупала этот намек на кокетство. Следует отметить всю совокупность мелочей, все эти черточки, делающие женщину некрасивой или хорошенькой, привлекательной или отталкивающей, в особенности если в них чувствуется душа, которая всему придает гармонию, как это было у г-жи д'Эглемон. Ее манеры удивительно хорошо сочетались со всем складом ее лица, с ее осанкой. Только в известном возрасте иные утонченные женщины умеют сделать красноречивым свой облик. Но что же открывает тридцатилетней женщине секрет выразительной внешности: радость или печаль, счастье или несчастье? Это живая загадка, и всякий истолкует ее так, как подскажут ему желания, надежды, убеждения. Маркиза опиралась на подлокотники кресла, и вся ее фигура, и то, как соединяла она кончики пальцев, словно играя, и линия ее шеи, и то, как утомленно склонялся в кресле ее гибкий стан, изящный и словно надломленный, свободная и небрежная поза, усталые движения - все говорило о том, что эту женщину ничто в жизни не радует, что ей неведомо блаженство любви, но что она мечтала о нем и что она сгибается под бременем воспоминаний, что женщина эта давным-давно разуверилась в будущем или в себе самой, что это женщина праздная, что жизнь ее ничем не заполнена. Шарль де Ванденес залюбовался этой обворожительной картиной, "сделанной", как он решил, искуснее, нежели "сделали бы ее" женщины заурядные. Он знал д'Эглемона. При первом же взгляде на эту женщину, которую он раньше не видел, молодой дипломат понял, как велико несоответствие, диспропорция - употребим такое сухое слово - между супругами, что вряд ли маркиза любит мужа. Однако г-жа д'Эглемон вела себя безупречно, и добродетель придавала еще больше ценности тем тайнам, которые, как все предполагали, она хранила в душе. Наконец Ванденес очнулся от изумления и стал придумывать, как бы вступить в разговор с г-жой д'Эглемон, решив - так подсказала ему дипломатическая, весьма обычная хитрость привести ее в замешательство дерзостью, чтобы посмотреть, как она отнесется к его нелепому поведению
- Сударыня,- начал он, усаживаясь подле нее,- я счастлив, ибо одна особа проговорилась, что я отмечен вами. Не знаю, право, чем я заслужил это! Весьма признателен вам, мне еще никогда не случалось быть предметом такого благоволения. Вы виновница одного из моих новых недостатков: отныне я уже не буду скромен...
- И напрасно, сударь,- смеясь, подхватила Жюли,- предоставьте самомнение тем, кому больше нечем отличиться.
Так между маркизой д'Эглемон и молодым человеком завязалась беседа, и, как водится, они мгновенно перебрали множество всяческих вопросов: живопись, музыку, литературу, политику, людей, события и разные разности. Затем разговор незаметно перешел к обычной, неизменной теме болтовни французов да и чужеземцев - к любви, чувствам, женщинам.
- Мы - рабыни.
- Вы - королевы.
Более или менее остроумные фразы, произнесенные Шарлем и маркизой, сводились к весьма простой формуле всех нынешних и будущих разговоров по этому поводу. Ведь две эти фразы всегда означают: "Полюбите меня.- Я полюблю вас".
- Сударыня,- пылко воскликнул Шарль де Ванденес,- вы заставляете меня несказанно сожалеть об отъезде из Парижа! В Италии, конечно, мне не доведется проводить время за такой приятной беседой.
- Быть может, вы там найдете счастье, сударь, а оно гораздо ценнее всех блестящих мыслей, истинных или ложных, которые в таком изобилии высказываются каждый вечер в Париже.
Прежде чем откланяться, Шарль испросил у маркизы позволение заехать к ней с прощальным визитом. Он почувствовал себя счастливейшим из смертных оттого, что так искренне прозвучала его просьба, и вечером, перед сном, и весь следующий день не мог отделаться от воспоминаний об этой женщине. То он спрашивал себя, почему она отметила его; зачем она хочет вновь его увидеть; и его соображения на этот счет были неисчерпаемы. То ему представлялось, что он разгадал причины ее любопытства, и тогда он упивался надеждой или впадал в уныние, в зависимости от того, как истолковывал учтивое приглашение, такое обычное в Париже. То, казалось ему, этим было все сказано, то - ничего. Наконец он решил побороть свое влечение к г-же д'Эглемон и все же поехал к ней.
Существуют мысли, которым мы подчиняемся, не сознавая их: они родятся безотчетно. Замечание это может показаться скорее парадоксальным, нежели справедливым, но человек правдивый найдет в своей жизни тысячу случаев, подтверждающих его. Отправляясь к маркизе, Шарль повиновался одному из тех смутных побуждений, которые получают дальнейшее развитие в зависимости от нашего опыта и побед нашего разума. В женщине тридцати лет есть что-то неотразимо привлекательное для человека молодого; нет ничего естественнее, нет ничего прочнее, нет ничего предустановленнее, чем глубокая привязанность, возникающая между женщиной типа маркизы д'Эглемон и мужчиной типа Ванденеса,- сколько таких примеров находим мы в свете! В самом деле, юная девушка полна иллюзий, она так неопытна, и в ее любви большую роль играет голос инстинкта. Поэтому победа над ней вряд ли польстит молодому дипломату: женщины же идут на огромные жертвы обдуманно. Первая увлечена любопытством, соблазнами, чуждыми любви, другая сознательно подчиняется чувству. Одна поддается, другая выбирает. Выбор этот сам по себе является чем-то безмерно лестным. Женщина, вооруженная знанием жизни, за которое она почти всегда дорого расплачивается несчастьями, искушенная опытом, отдаваясь, как будто отдает большее, нежели самое себя; девушка, неопытная и доверчивая, ничего не изведав, не может ничего и сравнить, ничего оценить; она принимает любовь и изучает ее. Женщина наставляет нас, советует нам, когда мы по молодости лет еще не прочь, чтобы нами руководили, когда нам даже приятно подчиняться; девушка хочет все познать и бывает наивна, а женщина была бы нежна. Первая сулит вам лишь однажды одержанную победу, с другой вы принуждены вечно вести борьбу. Первая плачет и утешается, вторая наслаждается и испытывает муки совести. Если девушка стала любовницей, значит, она чересчур испорчена, и тогда ее с омерзением бросают; у женщины же тысяча способов сохранить и власть свою и достоинство. Одна слишком покорна, и постоянство ее наводит на вас скуку; другая теряет слишком много, чтобы не требовать от любви всех ее превращений. Одна только себя покрывает позором, другая разрушает ради вас семью. Девичьи чары однообразны, и девушка воображает, что все будет сказано, лишь только она сбросит одежды, а у женщины бесчисленное множество чар, и она таит их за тысячью покрывал; словом, любовь ее льстит нашему самолюбию во всех его проявлениях, а наивная девушка затрагивает лишь одну сторону нашего самолюбия. Тридцатилетнюю женщину жестоко терзают нерешительность, страх, опасения, тревоги, бури, которые несвойственны влюбленной девушке. Женщина, вступив в этот возраст, требует, чтобы мужчина питал к ней уважение, возмещая этим то, чем она пожертвовала ради него; она живет только им, она печется о его будущем, она хочет, чтобы жизнь его была прекрасна, чтобы он добивался славы; она подчиняется, она просит и повелевает; в ней и самоуничижение и величие, и она умеет утешать в тех случаях, когда девушка умеет лишь жаловаться. Наконец, тридцатилетняя женщина, помимо всех иных своих преимуществ, может вести себя по-девичьи, играть любые роли, быть целомудренной, стать еще пленительнее в своем несчастье. Между ними неизмеримое несходство, отличающее предусмотренное от случайного, силу от слабости. Тридцатилетняя женщина идет на все, а девушка из девичьего страха вынуждена перед всем отступать. Такие мысли теснятся в голове молодого человека и порождают под линную страсть, ибо она соединяет искусственные чувства, созданные нравами, с чувствами естественными.
Самый главный и самый решительный миг в жизни женщины именно тот, который сама она считает самым незначительным. Выйдя замуж, она более не принадлежит себе, она властительница и раба домашнего очага. Безупречная нравственность женщины несовместима с обязанностями и свободными нравами света. Эмансипировать женщину - значит развратить ее. Допустить чужого к святая святых семьи не значит ли отдаться на его милость? Но если женщина привлекает его, разве это уже не проступок или, для большей точности, не начало проступка? Надобно согласиться с этой суровой теорией или же оправдать страсти. До сих пор во Франции общество избирает нечто среднее: оно смеется над несчастьем. Подобно спартанцам, каравшим пойманного вора только за неловкость, оно, по-видимому, допускает воровство. Но, быть может, такая система вполне разумна. Самое ужасное наказание - это общее презрение, оно поражает женщину в самое сердце. Женщины стремятся и всегда должны стремиться к тому, чтобы их уважали, ибо без уважения они не существуют; поэтому они требуют от любви в первую очередь уважения. Самая развращенная женщина, продавая свое будущее, хочет прежде всего полного оправдания своему прошлому и пытается внушить любовнику, что обменивает на невыразимое блаженство уважение, в котором теперь откажет ей свет. Нет женщины, у которой не возникли бы такие размышления, когда она впервые принимает у себя молодого человека и остается с ним наедине; особенно если он, как Шарль де Ванденес, хорош собою и остроумен. И вряд ли молодой человек, почувствовав влечение к ней, не станет втайне оправдывать всяческими рассуждениями свою врожденную склонность к женщинам красивым, остроумным и несчастливым, какою была г-жа д'Эглемон. Поэтому, когда доложили о Ванденесе, г-жа д'Эглемон смутилась; а ему стало не по себе, невзирая на самообладание, которое является как бы облачением дипломата. Но маркиза сейчас же приняла тот снисходительно-благосклонный вид, который охраняет женщин от всяких тщеславных помыслов на их счет. Такое поведение никому не позволит подозревать их; они, так сказать, принимают в соображение чувство и весьма вежливо умеряют его. Женщины разыгрывают сколько им вздумается эту двусмысленную роль, словно остановившись на распутье, дороги от которого ведут к уважению, безразличию, удивлению или страсти. Только в тридцать лет женщина умеет пользоваться таким выигрышным положением. Она умеет посмеяться, пошутить, приласкать, не уронив себя в глазах света. В эту пору она уже обладает необходимым тактом, умеет затронуть чувствительные струны мужского сердца и прислушаться к их звучанию. Молчание ее так же опасно, как и ее речь. Вам никогда не угадать, искренна ли женщина этого возраста, или полна притворства, насмешлива или чистосердечна. Она дает вам право вступить в борьбу с нею, но достаточно слова ее, взгляда или одного из тех жестов, сила которых ей хорошо известна, и сражение вдруг прекращается; она покидает вас и остается властительницей вашей тайны; она вольна предать вас на посмеяние, она вольна оказывать вам внимание, она защищена как слабостью своею, так и вашей силой. Маркиза и встала на этот неопределенный путь, когда Ванденес впервые посетил ее, но сохранила высокое женское достоинство. Затаенная печаль легким облачком, чуть скрывающим солнце, неотступно реяла над ее напускной веселостью. Беседа с нею доставила Ванденесу еще не изведанное им наслаждение, но вместе с тем внушила ему мысль, что маркиза д'Эглемон принадлежит к числу тех женщин, победа над которыми обходится так дорого, что не стоит и добиваться их любви.
"Это было бы,- думал он по дороге домой,- беспредельное чувство, переписка, от которой устал бы даже какой-нибудь честолюбивый помощник столоначальника. И все же, если б я захотел..."
Роковое "если б я захотел" вечно губит упрямцев. Во Франции самолюбие толкает к страсти. Шарль вновь явился к г-же д'Эглемон, и ему показалось, что маркизе приятно его общество. Вместо того, чтобы простодушно отдаться счастью любви, ему вздумалось играть двойную роль. Он попробовал прикинуться страстным, потом хладнокровно исследовать ход интриги, быть и влюбленным и дипломатом; но он был великодушен и молод, и такое испытание привело лишь к тому, что он влюбился без памяти, ибо, притворялась ли маркиза или была естественной, сила всегда была на ее стороне. Всякий раз, выходя от г-жи д'Эглемон, Шарль испытывал недоверие, беспощадно анализировал все движения ее души, и это убивало его собственные чувства.
"Сегодня,- рассуждал он после третьего посещения,- она дала мне понять, что очень несчастна и одинока, что только дочь привязывает ее к жизни. Она безропотно подчиняется своей участи. Но ведь я не брат ей, не духовник, отчего же она исповедуется мне в своих горестях? Она в меня влюблена".
Дня через два, уходя от нее, он обрушился на современные нравы:
"Любовь отражает свой век. В 1822 году она занимается доктринерством. Ее не доказывают на деле, как бывало, а о ней рассуждают, о ней спорят, о ней разглагольствуют ораторы. Женщины свели все к трем приемам: сначала они сомневаются в нашей любви, уверяют, что мы не можем любить так сильно, как они. Все это кокетство! Ведь сегодня маркиза бросила мне настоящий вызов. Затем они прикидываются несчастными, чтобы пробудить в нас прирожденное великодушие или самолюбие: молодому человеку лестно стать утешителем такой великой страдалицы. Наконец, у всех женщин мания целомудрия! Маркиза, должно быть, воображает, что я принимаю ее за невинную девицу. Моя доверчивость дает ей в руки козырь".
Но однажды, исчерпав все свои подозрения, он спросил себя: а не искренна ли маркиза? Можно ли разыгрывать такие страдания? К чему ей притворяться смиренницей? Она жила в глубоком уединении, в тиши, поглощенная своими скорбными думами, о них Ванденес с трудом догадывался по некоторым ее сдержанным замечаниям. С той поры Шарль стал проявлять горячее участие к г-же д'Эглемон. Но как-то, идя на одно из обычных свиданий, которые были уже им необходимы, в час, установленный ими невольно, Ванденес все же раздумывал о том, что г-жа д'Эглемон скорее ловка, нежели искренна, и его последнее слово было: "Право же, она очень хитра". Он вошел и увидел, что маркиза сидит в своей любимой позе, исполненной печали; она подняла глаза и, не шелохнувшись, бросила на него тот приветливый взгляд, который у женщин подобен улыбке. Лицо г-жи д'Эглемон выражало доверие, истинную дружбу, но отнюдь не любовь. Шарль сел; говорить он не мог. Его волновали чувства, которые не выразить словами.
- Что с вами? - мягко спросила она.
- Ничего... Впрочем, я думаю об одной вещи, до которой вам и дела нет.
- О чем же?
- Ведь... конгресс закончился.
- Так, значит,- заметила она,- вам надобно было поехать на конгресс?
Прямой ответ был бы самым красноречивым, самым тонким признанием, но Шарль промолчал. Весь облик г-жи д'Эглемон дышал искренней дружбой, которая разбивала все расчеты тщеславия, все упования любви, все подозрения дипломата; маркиза не знала или делала вид, что не знает о его любви, и когда Шарль, совсем смущенный, собрался с мыслями, он принужден был признаться себе, что ни один его поступок, ни одно слово не давали оснований этой женщине так думать. Весь вечер маркиза была такой же, какой бывала всегда: простой, внимательной, искренней в своей скорби, счастливой, что у нее нашелся друг, гордой, что обрела родственную ей, близкую душу; большего она и не хотела, она не представляла себе, что женщина может дважды поддаться чарам любви; она уже изведала любовь и еще хранила ее в своем исстрадавшемся сердце; она не предполагала, что женщина дважды может потерять голову от счастья, ибо она верила не только в разум, но и в душу; и для нее любовь была не просто обольщением, а чувством возвышенным. И Шарль вновь превратился во влюбленного юношу: он подпал под обаяние цельного характера Жюли, захотел, чтобы она посвятила его во все тайны своей жизни, сложившейся неудачно скорее по воле случая, нежели из-за ошибки. Когда он спросил, отчего она сегодня так печальна - а печаль придавала ее красоте особую прелесть,- г-жа д'Эглемон взглянула на своего друга, и этот глубокий взгляд явился как бы печатью, скрепляющей торжественное соглашение.
- Никогда не задавайте мне таких вопросов,- промолвила она,- в этот день три года назад умер человек, любивший меня, единственный человек в мире, ради которого я пожертвовала бы даже своей честью; он умер, чтобы спасти мое доброе имя. Оборвалась молодая, чистая любовь, полная иллюзий. Я любила его всей душой, это было роковое, неповторимое чувство. А за кого я вышла замуж?.. Меня пленил пустой фат с приятной внешностью; вот так часто гибнут девушки. В замужестве не сбылась ни одна моя надежда. Теперь я утратила и законное счастье и то счастье, которое называют преступным, но истинного счастья я не познала. У меня ничего не осталось в жизни. И раз я не умерла, я должна по крайней мере хранить верность своим воспоминаниям.
Она не заплакала, говоря это, а только потупилась и чуть сжала пальцы, переплетая их по привычке. Она говорила сдержанно, но в ее голосе звучала глубокая тоска - такой глубокой, вероятно, была любовь ее,- и у Шарля не осталось ни малейшей надежды. Вся ее жизнь, полная терзаний, о которых она рассказала в нескольких словах, выразительно сжимая руки, неутолимая скорбь этой хрупкой женщины, бездна мысли в хорошенькой головке, наконец, печаль, слезы, проливаемые три года по ушедшему из жизни, пленили Ванденеса; он сидел молча рядом с этой благородной, величавой женщиной, сознавая все свое ничтожество; он уже не думал о том, как хороша ее внешность, такая восхитительная, такая совершенная, а видел душу ее, возвышенную душу. Наконец-то он встретил идеальное существо, которое видят в несбыточных мечтах, которое страстно призывают все те, для кого жизнь - это любовь; ее они ищут пламенно и часто умирают, так и не насладившись всеми сокровищами своих мечтаний.
Пошлыми казались Шарлю его помыслы, когда он слушал ее речи, видел ее одухотворенную красоту. Он не мог найти нужных, значительных слов, которые были бы под стать этой простой и в то же время торжественной сцене, и говорил избитые фразы об участи женщины.
- Сударыня, надобно или забывать свои утраты, или же отказаться от жизни.
Но рассудок всегда мелок в сравнении с чувством; он по природе своей ограничен, как и вообще все позитивное, чувство же бесконечно. Рассуждать там, где надо чувствовать,- свойство бескрылой души. Поэтому Ванденес умолк и долгим взглядом посмотрел на г-жу д'Эглемон, затем он откланялся. Он был в мире новых представлений, возвышавших в его глазах женщину, и походил на живописца, который, привыкнув писать простых натурщиц, вдруг встретил бы музейную Мнемозину14 - самую прекрасную, недостаточно ценимую античную статую. Шарль страстно влюбился. Он полюбил г-жу д'Эглемон пылко, со всей искренностью молодости, а это сообщает первой страсти ту невыразимую прелесть, ту чистоту, от которых позже, если мужчина полюбит еще раз, уже останутся одни осколки; это страсть, которой с упоением наслаждаются женщины, внушившие ее, ибо в этом прекрасном возрасте - в тридцать лет, на поэтической вершине своей жизни, женщины могут проследить весь путь ее и видеть будущее так же хорошо, как прошлое. Женщины знают тогда цену любви и дорожат ею, боясь утратить ее; в ту пору душу их еще красит уходящая молодость, и любовь их делается все сильнее от страха перед будущим.
"Я люблю,- твердил на этот раз Ванденес, уходя от маркизы,- но, на свою беду, я встретил женщину, влюбленную в воспоминания. Трудно соперничать с человеком, которого нет в живых,- он уже не натворит глупостей, никогда не перестанет нравиться, и ему приписывают одни лишь высокие достоинства. Стремиться низвергнуть совершенство - значит попытаться развеять прелесть воспоминаний и надежд, которые пережили погибшего возлюбленного именно оттого, что он пробуждал лишь мечтания, а разве в любви есть что-нибудь прекраснее, что-нибудь пленительнее мечтаний?"
Печальное это раздумье, вызванное унынием и боязнью, что он не добьется успеха - а так и начинается всякая истинная страсть,- было последним дипломатическим расчетом Ванденеса. Отныне у него уже не было подозрений, он стал игрушкой своей любви и весь отдался неизъяснимому блаженству, живя теми пустяками, которые питают его: нечаянно оброненным словом, молчанием, смутною надеждой. Он мечтал о любви платонической, ежедневно приходил к г-же д'Эглемон дышать воздухом, которым она дышит, как бы врос в ее дом и сопровождал ее повсюду с деспотизмом страсти, который примешивает эгоизм даже к самой беззаветной преданности. У любви есть свой инстинкт, она умеет найти путь к сердцу, подобно тому, как слабая букашка бесстрашно направляется к излюбленному цветку с непоколебимым упорством. Поэтому, когда чувство настоящее, в судьбе его можно не сомневаться. Как не испытывать женщине ужаса при мысли о том, что вся жизнь ее зависит от того, с какою искренностью, силою, настойчивостью влюбленный будет добиваться взаимности? А ведь женщина супруга, мать, не может запретить молодому человеку любить ее; единственное, что в ее власти,- это перестать встречаться с ним, как только она догадается о его сердечной тайне, о ней женщина всегда догадывается. Но шаг этот кажется ей чересчур решительным, у женщины не хватает воли сделать его, особенно, когда брак тяготит ее, приелся ей и утомил ее, когда супружеская любовь почти совсем остыла, а быть может, муж и вовсе уже бросил ее. Женщинам некрасивым любовь льстит, она превращает их в красавиц; для молодых же и обворожительных искуситель должен быть так же молод и обворожителен, поэтому искушение особенно велико; добродетельных женщин прекрасное, но такое земное чувство заставляет искать некое оправдание греха в тех больших жертвах, которые они приносят любовнику, гордиться трудной борьбой, которую они ведут с собою. Все это ловушка. Перед силою соблазна все бессильно. Затворничество, которое некогда предписывалось женщине в Греции, на Востоке и которое становится модным в Англии,единственная защита домашнего очага; но при такой системе исчезнет вся прелесть светской жизни: учтивость, общение, изысканность нравов тогда станут невозможны. Нациям придется сделать выбор.
Итак, несколько месяцев спустя после первой встречи с Ванденесом г-жа д'Эглемон поняла, что жизнь ее тесно связана с его жизнью; ее изумило, но не повергло в смущение, а даже доставило некоторое удовольствие сходство их вкусов и мыслей. Переняла ли она образ мыслей Ванденеса, Ванденес ли сжился со всеми ее прихотями? Она не рассуждала об этом. Ее уже захватил поток страсти, и, страшась ее, прелестная эта женщина старалась обмануть себя и твердила:
"Нет, нет! Я буду верна тому, кто умер за меня!"
Паскаль сказал: "Сомневаться в Боге - значит верить в него". Так и женщины начинают противиться, только когда они уже увлечены. В тот день, когда маркиза д'Эглемон призналась себе, что она любима, ей пришлось лавировать между тысячью противоречивых чувств. Заговорил здравый смысл, порожденный жизненным опытом. Будет ли она счастлива? Обретет ли счастье вне законов, на которых, справедливо ли, нет ли, зиждутся нравственные устои общества? До сих пор жизнь ее была отравлена горечью. Можно ли надеяться на счастливую развязку, если узы любви соединяют два существа вопреки светским условностям? С другой стороны, чего не отдашь за счастье? А может быть, она в конце концов найдет счастье, которого так пламенно желала,- ведь искать его так естественно! Любопытство всегда выступает в защиту влюбленных. В разгар этого тайного пререкания вошел Ванденес. Его появление рассеяло бесплотный призрак благоразумия. Если так последовательно меняется пусть даже мимолетное чувство молодого человека и тридцатилетней женщины, то наступит миг, когда все оттенки смешаются, когда все рассуждения вытеснятся одним последним рассуждением, которое оправдает и подкрепит желание любви. Чем дольше сопротивление, тем громче звучит голос страсти. Здесь и заканчивается урок, вернее, изучение "обнаженных мышц", если позволено заимствовать у живописцев одно из их образных выражений; ибо повесть эта не столько рисует любовь, сколько объясняет, в чем опасности любви и что движет ею. С того дня, как появились краски на анатомическом этюде, он ожил, он заблистал красотой и прелестью молодости, он пленял чувства и звал к жизни. Шарль вошел и, увидев, что г-жа д'Эглемон глубоко задумалась, спросил ее тем проникновенным тоном, которому колдовская сила любви придает что-то трогательное: "Что с вами?",- но она из осторожности промолчала. Ласковый вопрос этот говорил о полном созвучии душ; и маркиза благодаря удивительному женскому чутью поняла, что если она пожалуется или скажет о своей сердечной скорби, то поощрит его. Если каждое их слово и без того было полно значения, понятного только им, то какая же пропасть открывалась перед ней? Она ясно прочла это в своей душе и молчала, а Ванденес, следуя ее примеру, тоже хранил молчание.
- Мне нездоровится,- произнесла она наконец, испугавшись той торжественной тишины, когда язык взглядов бывает красноречивее слов.
- Сударыня,- нежно и взволнованно ответил Шарль,- душа и тело связаны между собой. Будь вы счастливы, вы были бы молоды и здоровы. Почему вы не позволяете себе просить у любви того, чего любовь лишила вас? Вы считаете, что жизнь ваша кончена, а она для вас только начинается. Доверьтесь заботам друга. Ведь так сладостно быть любимой!
- Я уже стара,- промолвила она,- для меня не будет оправданий, если я перестану страдать, как страдала прежде... Вы говорите, что надо любить? Так вот, я не должна, я не могу любить! Кроме вас,- а дружба ваша вносит радость в мою жизнь,- никто не нравится мне, никто не мог бы стереть мои воспоминания. Я принимаю друга, но не стала бы принимать влюбленного. Да и благородно ли взамен своего увядшего сердца принять в дар молодое сердце, полное иллюзий, которых уже не можешь разделять, когда уже не можешь дать счастье, потому что сама не веришь в счастье, или же будешь бояться потерять его? Я, пожалуй, ответила бы эгоистически на его привязанность и стала бы рассчитывать в тот час, когда он всецело отдавался бы чувству; воспоминания мои оскорбили бы его живые радости. Нет, поверьте, первую любовь не заменить. Да и кто согласится завоевать мое сердце такой ценой?
Слова эти, в которых чувствовался страшный вызов, были последним усилием разума.
"Ну что ж, если это его оттолкнет, буду одинока и верна". Мысль эта промелькнула в уме маркизы и стала для нее соломинкой, за которую хватается утопающий. Ванденес, услышав свой приговор, невольно вздрогнул, и это тронуло г-жу д'Эглемон сильнее, нежели все те знаки внимания, которые он проявлял к ней последнее время. Женщин более всего умиляет в нас та ласковая утонченность, та изысканность чувств, какие свойственны им самим; ибо для них нежность и утонченность служат верными признаками "истинности". Ванденес вздрогнул, и это говорило о настоящей любви. Заметив, что ему тяжело, г-жа д'Эглемон поняла, как велико его чувство. Молодой человек холодно ответил:
- Пожалуй, вы и правы. Новая любовь - новое горе.
И он заговорил о другом, о вещах безразличных, но было заметно, что он взволнован; он смотрел на г-жу д'Эглемон с сосредоточенным вниманием, будто видел ее в последний раз. Наконец он откланялся, проговорив с волнением:
- Прощайте, сударыня!
- До свиданья,- молвила она с тем тонким, еле уловимым кокетством, секрет которого известен лишь немногим женщинам.
Он не ответил и ушел. Когда Шарль исчез и только опустевший стул напоминал о нем, ее охватило сожаление, она стала винить себя. Страсть с особой силой разгорается в душе женщины, когда она думает, что поступила невеликодушно, оскорбила благородное сердце. Никогда не следует опасаться недобрых чувств в любви: они целительны; женщины падают только под ударами добродетели. "Благими намерениями ад вымощен" - эти слова не парадокс проповедника. Несколько дней Ванденес не появлялся. Каждый вечер, в час обычного свидания, маркиза нетерпеливо ждала его, и ее мучили угрызения совести. Писать означало бы признаться; кроме того, внутренний голос говорил ей, что он вернется. На шестой день лакей доложил о нем. Никогда еще не было ей так приятно слышать его имя. Радость эта испугала ее.
- Вы меня наказали,- сказала она ему.
Ванденес с недоумением посмотрел на нее.
- Наказал?- повторил он.- Чем же?
Шарль отлично понимал маркизу; но ему хотелось отомстить ей за страдания, во власти которых он находился с того мгновения, как она догадалась о его чувстве.
- Почему вы не приходили?- сказала она, улыбаясь.
- Разве вас никто не посещал? - спросил он, не давая прямого ответа.
- Господа де Ронкероль, де Марсе, молодой д'Эгриньон навещали меня, они просидели часа по два, один - вчера, другой - сегодня. Виделась я, кажется, и с госпожой Фирмиани и с вашей сестрой, госпожой де Листомэр.
Новые страдания! Муки, непонятные тем, кто не испытал неистового деспотизма страсти, сказывающегося в чудовищной ревности, в постоянном желании оградить любимое существо от всякого постороннего влияния, чуждого любви.
"Вот как! - подумал Ванденес. - Она принимала, она видела довольные лица, она болтала с гостями, а я-то... Как я тосковал в одиночестве!"
Он затаил душевную боль и схоронил любовь свою в глубине сердца, как гроб в море. Мысли его нельзя было выразить словами; они были неуловимы, как те кислоты, которые, испаряясь, убивают. Но лицо его омрачилось, и г-жа д'Эглемон с женской чуткостью разделила его грусть, не ведая ее причины. Она без умысла нанесла удар Ванденесу, и он понял это. Он заговорил о своем душевном состоянии и о своей ревности шутливо, как часто говорят влюбленные. Маркиза все угадала и была так взволнована, что не могла сдержать слез. И с этого мгновения они перенеслись в рай. Рай и ад - это две великих поэмы, они выражают два начала, вокруг которых вращается наше существование: радость и страдание. Не есть ли, не будет ли рай вечным образом бесконечности наших чувств, в котором меняются лишь частности, ибо само счастье едино; и не символизирует ли собою ад бесконечные пытки, терзания наши, из которых мы можем создать поэтическое произведение, ибо все они различны?
Как-то вечером влюбленные, сидя друг подле друга, молча созерцали небосклон в тот час, когда он всего прекраснее - когда последние солнечные лучи расцвечивают небо блеклыми золотистыми и багряными тонами. В эту пору дня свет их тихо меркнет и будто пробуждает нежные чувства; вокруг царит покой, наши страсти смягчаются, и мы вкушаем какое-то приятное волнение. Сама природа в смутных образах рисует перед нами счастье и призывает нас наслаждаться им, если оно рядом с нами, или сожалеть о нем, если оно ушло. В эти мгновения, преисполненные очарования, под пологом из лучей, нежные сочетания которых словно вторят тайному искушению, трудно устоять против велений сердца: в этот час они всесильны! Горе тогда притупляется, радость опьяняет, а грусть тяготит. Торжественная вечерняя пора побуждает к признаниям. Молчание становится опаснее слов, сообщая глазам беспредельную глубину неба, которое в них отражается. А стоит сказать слово - в нем звучит волшебная сила. Не свет ли пламенеет тогда в голосе, не пурпуром ли горит тогда взгляд? Не в нас ли самих тогда рай, не в небесах ли мы сами? Итак, Ванденес и Жюли,- уже несколько дней она позволяла ему называть ее по имени, и ей самой так нравилось называть его Шарлем,- итак, они сидели у окна и разговаривали. Но оба были очень далеки от обыденной темы беседы и, не понимая смысла своих речей, с восхищением внимали тайным мыслям, скрытым за словами. Рука маркизы лежала в руке Ванденеса, и она не отнимала ее, не почитая это за милость.
Они одновременно повернулись, чтобы взглянуть на возникший в небе фантастический пейзаж, покрытый снегом, ледниками, серыми тенями, скользившими по склонам причудливых гор; одну из тех неподражаемых и мимолетных поэтических картин с резкими переходами от багряно-пламенных до черных тонов, украшающих небо; тот великолепный полог, за которым возрождается солнце, прекрасный саван, облекаясь в который оно уходит. Волосы Жюли коснулись щеки Ванденеса; Жюли почувствовала это легкое прикосновение и вздрогнула, он вздрогнул еще сильнее, ибо они мало-помалу подошли к одному из тех необъяснимых душевных переломов, когда тишина так обостряет чувства, что малейший пустяк вызывает слезы и наполняет печалью, если сердце погружено в тоску, или же доставляет несказанную радость, если оно трепещет от любви. Жюли почти невольно сжала руку своему другу. Выразительное пожатие придало смелости робкому влюбленному. Радость настоящего и надежды на будущее - все слилось в волнении первой ласки, целомудренного, несмелого поцелуя, который Жюли позволила Шарлю запечатлеть на ее щеке. Чем сдержаннее была эта ласка, тем сильнее, тем опаснее была она. К их общему несчастью, не было в ней и тени фальши. То сочетались две прекрасные души, разделенные тем, что является законом, соединенные тем, что обольщает в природе. В этот миг вошел генерал д'Эглемон.
- Сменилось правительство,- объявил он.- Ваш дядя - член нового кабинета. Итак, Ванденес, теперь у вас все возможности стать посланником.
Шарль и Жюли покраснели и переглянулись. Неловкость была еще одной связующей нитью. Они подумали об одном и том же, почувствовали одинаковые угрызения совести; страшные и такие же крепкие узы связывают двух разбойников, только что убивших человека, как и двух влюбленных, виновных в поцелуе. Надо было отвечать маркизу.
- Я раздумал уезжать из Парижа,- сказал Шарль де Ванденес.
- Нам-то известно, почему,- заметил генерал с тем хитрым выражением, какое бывает у человека, открывающего чужой секрет.- Вам не хочется расставаться с дядюшкой, чтобы вас объявили наследником его пэрства.
Жюли быстро ушла к себе в комнату, и в голове у нее мелькнула ужасная мысль о муже: "До чего же он глуп!"
IV
ПЕРСТ БОЖИЙ
Между Итальянской заставой и заставой Санте, с внутреннего бульвара, что ведет к Ботаническому саду, открывается такая панорама, которая пленяет не только художника, но и путешественника, пресыщенного самыми восхитительными видами. Дойдите до небольшого подъема, где бульвар, затененный высокими ветвистыми деревьями, заворачивает словно зеленая лесная дорога, прелестная и уединенная, и вы увидите у ног своих об ширную долину с постройками, напоминающими сельские домики, кое-где покрытую растительностью, орошенную мутными водами Бьевры - иначе рекою Гобеленов. На противоположном склоне горы тысячеголовою толпой теснятся крыши, под которыми ютится нищета предместья Сен-Марсо15. Великолепный купол Пантеона16 и тусклая, печальная глава Валь де Грас17 горделиво высятся над городом, расположенным амфитеатром, и причудливы уступы его, окаймленные извилистыми улицами. Отсюда кажется, что у двух этих зданий какие-то исполинские размеры; рядом с ними скрадываются и хрупкие строения и самые высокие тополя, растущие в долине. Слева, словно черный и костлявый призрак, стоит Обсерватория, сквозь окна и галереи которой струится свет, рисуя немыслимые, затейливые узоры. Вдали меж голубоватыми постройками Люксембургского дворца и серыми башнями Сен-Сульписа искрится изящный фонарь Дома Инвалидов. Когда смотришь отсюда, контуры зданий сливаются с листвою, с тенями, и зависит это от капризов неба, то и дело меняющего цвет, освещение и вид. Вдалеке в воздушном пространстве четко вырисовываются дома, а вокруг колышется и трепещет листва деревьев и вьются исхоженные тропинки. Справа, в рамке этого своеобразного пейзажа, белеет длинная полоса Сен-Мартенского канала, окаймленного бурым камнем, обсаженного липами, с амбарами вдоль берега, построенными в чисто римском духе. Там, на заднем плане, очертания холмов Бельвиля, подернутых дымкой и усеянных домами и мельницами, сливаются с очертаниями облаков. Однако между рядами кровель, обрамляющими долину, и небосклоном, туманным, точно воспоминание детства, существует целый город, который не виден вам,- обширный квартал, затерянный, как в пропасти, между крышами больницы для бедных и высокою оградою Восточного кладбища, между страданием и смертью. Оттуда доносится глухой шум, напоминающий рокот океана, бьющегося о скалы; он словно возвещает: "Я здесь!" Стоит солнцу залить потоком света эту часть Парижа и сделать чище и мягче линии; стоит ему вспыхнуть кое-где в стеклах, скользнуть по черепичной кровле, зажечься в золоченых крестах, ослепить вас белизною стен и превратить воздух в прозрачное марево; стоит ему создать богатую и причудливую игру света и тени; стоит небу стать лазурным, а на земле закипеть жизни, раздаться колокольному звону,- и перед вашим плененным взглядом предстанет красочная, волшебная картина, которая никогда не сотрется в воображении вашем и которой вы будете восхищаться и восторгаться, как чудесными видами Неаполя, Стамбула или Флориды. В смутном хоре звуков все - гармония. Там и гул людской толпы, и мелодия тихого уединения, голос миллиона существ, и голос Бога. Там, распростершись под темными кипарисами Пер-Лашеза, покоится столица.
Однажды весенним утром, в тот час, когда солнце озаряло этот пейзаж во всей его красоте, я любовался им, прислонившись к большому вязу, подставлявшему ветру свои желтые цветы. И при виде этих роскошных, этих величавых картин я с горечью размышлял о том пренебрежении, которое мы теперь проявляем, даже в книгах, к своей стране. Я проклинал жалких богачей, которые, пресытившись прекрасной Францией, покупают ценою золота право пренебрегать родной страною и мчатся вскачь по Италии, разглядывая в лорнет столь опошленные пейзажи. Я с любовью смотрел на современный Париж, я мечтал, но вдруг звук поцелуя нарушил мое уединение и спугнул мои философские размышления. На боковой аллее, вьющейся над обрывом, у подножия которого плещется река, по другую сторону моста Гобеленов, я увидел женщину, еще довольно молодую, одетую с изящной простотою; на нежном лице ее словно отражалась та радость жизни, что освещала весь пейзаж. Красивый молодой человек поставил на землю мальчика, миловиднее которого трудно найти, и мне так и не удалось узнать, был ли прозвучавший поцелуй запечатлен на щеке матери или на щеке ребенка. Одно и то же чувство, нежное и горячее, оживляло взгляды, жесты, улыбку и мужчины и женщины. Они приблизились друг к другу, увлеченные чудесным единым порывом, руки их сплелись так радостно и так поспешно и они так были поглощены собою, что даже не заметили моего присутствия. Но был тут еще один ребенок - с недовольным, сердитым лицом; он повернулся к ним спиною и бросил на меня взгляд, удивительный по своему выражению. Его маленький брат бежал то позади, то впереди матери и молодого человека, а этот ребенок, такой же хорошенький, такой же грациозный, но с чертами более тонкими, стоял молча, застыв, словно змееныш, впавший в спячку. То была девочка. Казалось, красавица и ее спутник двигаются машинально. Быть может, по рассеянности они ходили взад и вперед вдоль небольшого пространства, от мостика до коляски, ожидавшей на повороте бульвара; довольствуясь коротким этим путем, они то шли, то останавливались, переглядывались, смеялись, смотря по тому, о чем шел разговор, то оживленный, то медлительный, то веселый, то серьезный.
Я спрятался за большим вязом и любовался пленительной сценой; разумеется, я не стал бы посягать на чужую тайну, если бы не подметил на лице задумчивой и молчаливой девочки печать мысли более глубокой, нежели то обычно бывает в ее возрасте. Когда ее мать и молодой человек, поравнявшись с нею, шли обратно, она угрюмо склоняла голову и исподлобья бросала на них и на брата какие-то странные взгляды. Нельзя передать той хитрой проницательности, того наивного коварства, той настороженности, которые вдруг появлялись на этом детском личике, в глазах, обведенных легкой синевой, стоило молодой женщине или ее спутнику погладить белокурые локоны мальчика, ласково обнять его свежую шейку, окаймленную белым воротничком, когда он, расшалившись, пытался шагать с ними в ногу. Право, на худеньком личике этой странной девочки запечатлелась настоящая страсть взрослого человека. Она или страдала, или размышляла. Что же предрекает смерть этим цветущим созданиям? Болезнь ли, подтачивающая тело, или скороспелая мысль, пожирающая их едва развившуюся душу? Может быть, об этом известно матери. Я же не знаю ничего страшнее старческой мысли на челе ребенка,- богохульство в устах девственницы не так чудовищно. И вот какой-то отсутствующий вид у этой девочки, уже мыслящей, ее неподвижность затронули мое воображение. Я с любопытством стал следить за нею. По прихоти фантазии, естественной для наблюдателя, я сравнивал ее с братом, стараясь уловить сходство и различие между ними. У нее были темные волосы, черные глаза, и она была высока не по летам, а у мальчика внешность была совсем иная: белокурые волосы, глаза зеленые, как море, изящная хрупкость. Девочке, вероятно, было лет семь восемь, брату ее - не больше шести. Одеты они были одинаково; впрочем, приглядевшись внимательнее, я заметил в их воротничках еле приметное отличие, по которому я потом угадал целый роман в прошлом и целую драму в будущем. То была сущая безделица. Воротничок смуглолицей девочки был подрублен простым рубцом, воротничок мальчика украшала прелестная вышивка; это выдавало тайну сердца, предпочтение, выраженное без слов, которое дети читают в душе своих матерей будто по наитию Божьему. Белокурый мальчуган, беззаботный, веселый, мог сойти за девочку, так свежа была его белая кожа, так изящны его движения, так миловидно личико. Сестра же его, невзирая на свою силу, невзирая на прекрасные черты и яркий румянец, походила на болезненного мальчика. Живые глаза ее, лишенные того влажного блеска, который придает столько прелести детскому взору, казались иссушенными внутренним огнем, как глаза царедворца. Кожа у нее была матовая, оливкового оттенка, а это признак решительного характера. Уже два раза ее братец подбегал к ней с трогательной ласковостью, умильно и вырази тельно смотрел на нее, так что очаровал бы самого Шарле18, и протягивал ей охотничий рожок, в который он то и дело трубил; но всякий раз на нежно сказанное им: "Хочешь, возьми, Елена?"- она отвечала суровым взглядом. Что-то угрюмое, зловещее было в этой девочке, и, хоть спокойно было выражение ее лица, она вздрагивала и даже заливалась ярким румянцем всякий раз, когда к ней приближался брат; но мальчик не замечал, что сестра в дурном расположении духа, и его беззаботность, смешанная с участием, составляла резкую противоположность между настоящим детским характером и характером взрослого человека, умудренного опытом и отягченного заботами, которые запечатлелись на лице девочки, уже омраченном темными тучами.
- Мама, Елена не хочет играть! - пожаловался мальчик, воспользовавшись тем, что мать и молодой человек остановились на мосту Гобеленов.
- Оставь ее, Шарль! Ты ведь знаешь, она вечно капризничает. От слов этих, рассеянно произнесенных матерью, которая тотчас же пошла вместе с молодым человеком обратно, на глазах у Елены выступили слезы. Она молча проглотила слезы и, бросив на брата глубокий взгляд, который показался мне необъяснимым, стала с мрачным и испытующим видом рассматривать крутой откос, на вершине которого стоял мальчик, затем реку Бьевру, мост, весь ландшафт и меня.
Я побоялся, что счастливая пара заметит мое присутствие и я помешаю ее разговору, поэтому потихоньку отошел и спрятался за живою изгородью из бузины; густая листва скрыла меня от чужих взглядов. Спокойно уселся я на пригорке, чуть повыше бульвара, и, прислонившись к стволу дерева, глядел то на живописный пейзаж, то на странную девочку, которую мне было видно в просвете изгороди, меж густыми ветвями. Елена, не видя меня более, как будто встревожилась, ее черные глаза с неизъяснимым любопытством искали меня вдали, в глубине аллеи, за деревьями. Чего же хотела она от меня? В это время, словно пение птицы, раздался в тишине звонкий смех Шарля. Красивый молодой человек, белокурый, как и мальчуган, подбрасывал его и целовал, осыпая забавными ласковыми прозвищами, которыми мы любовно наделяем детей. Молодая женщина улыбалась, глядя на эту сцену, и порою, вероятно, произносила вполголоса слова, исходившие из глубины сердца, ибо спутник ее останавливался и смотрел на нее голубыми глазами, полными огня, полными обожания. Их голоса сливались с возгласами мальчугана и звучали удивительно мелодично. Все трое были прелестны. Эта сцена придавала несказанное очарование великолепному ландшафту. Красивая белолицая смеющаяся женщина, дитя любви, мужчина во всем обаянии молодости, чистое небо, наконец, полная гармония природы - все это радовало душу. Я почувствовал, что невольно улыбаюсь, словно сам вкушаю счастье. Молодой красавец прислушался - пробило девять часов. Он нежно поцеловал свою спутницу - она вдруг стала серьезной и даже печальной - и пошел навстречу медленно приближавшемуся тильбюри, которым правил старый слуга. Болтовня мальчугана-любимца слилась со звуками прощальных поцелуев, которыми осыпал его молодой человек. Когда же молодой человек сел в коляску, когда женщина, словно застыв, стала прислушиваться к стихавшему стуку колес, следя, как вздымается облако пыли на зеленой аллее бульвара, Шарль подбежал к сестре, стоявшей у моста, и до меня донесся его серебристый голосок:
- Почему же ты не простилась с моим дружком?
Елена метнула на брата, остановившегося на краю обрыва, страшный взгляд - вряд ли такой взгляд вспыхивал когда-нибудь в глазах ребенка - и яростно толкнула его. Шарль покатился по крутому склону, налетел на корни, его отбросило на острые прибрежные камни, поранило ему лоб, и он, обливаясь кровью упал в грязную реку. Вода расступилась, и хорошенькая светлая головка исчезла в мутных речных волнах. Раздались душераздирающие вопли бедного мальчика; но они сейчас же умолкли, их заглушила тина, в которой он исчез с таким шумом, будто ко дну пошел тяжелый камень. Все это произошло с быстротою молнии. Я вскочил, сбежал по тропе. Елена была потрясена и пронзительно кричала:
- Мама, мама!
Мать была здесь, рядом со мною. Она прилетела, как птица. Но ни материнские, ни мои глаза не могли распознать места, где утонул ребенок. Вода была черная, и на огромном пространстве бурлили водовороты. Русло Бьевры в этом месте покрыто слоем грязи футов в десять толщиною. Ребенку суждено было погибнуть. Спасти его было невозможно. В воскресное утро все еще отдыхали, нигде не было видно ни лодки, ни рыбаков. Нигде ни шеста, чтобы провести по дну смрадного потока, нигде ни души. Зачем мне было рассказывать об этом печальном случае или о тайне этого несчастья? Быть может, Елена отомстила за отца? Ее ревность, без сомнения, была Божьей карой. Но я содрогнулся, взглянув на мать. Какому страшному допросу подвергнет ее муж, вечный ее судья? И с нею будет неподкупный свидетель. В детстве чело светится, кожа на лице прозрачна, и ложь тогда подобна огню, от которого краснеют даже веки. Несчастная еще не думала о пытке, которая ждала ее дома. Она всматривалась в Бьевру.
Такое событие должно было с ужасающей силой от разиться на жизни женщины, и мы расскажем об одном из тех страшных его отзвуков, которые время от времени омрачали любовь Жюли.
Как-то вечером, два - три года спустя, у маркиза де Ванденеса, который в ту пору носил траур по отцу и был занят делами по наследству, сидел нотариус. То не был мелкий нотарус, персонаж Стерна19, а раздобревший и самодовольный парижский нотариус, один из тех всеми уважаемых и в меру глупых людей, которые грубо задевают незримые раны, а потом спрашивают, отчего это раздаются стенания. Если случайно они узнают, почему глупость их так убийственна, то говорят: "Ей-богу, я ровно ничего не знал". Словом, то был благонамеренный дурак, для которого в жизни не существовало ничего, кроме "нотариальных актов". Рядом с дипломатом сидела г-жа д'Эглемон. Не дождавшись конца обеда, генерал откланялся и повез своих детей на представление то ли в театр Амбигю-Комик, то ли в Гэте на бульвары. Мелодрамы чрезмерно возбуждают чувства, однако в Париже считается, что они доступны и безвредны для детей, ибо в них всегда торжествует добродетель. Генерал уехал, не дождавшись десерта, потому что сыну и дочке его хотелось приехать в театр до поднятия занавеса, и они не давали отцу покоя.
Нотариус, невозмутимый нотариус, которого ничуть не удивило, что г-жа д'Эглемон отправила детей и мужа в театр, а сама осталась, сидел на стуле как приклеенный. Возник какой-то спор, и десерт затянулся. А теперь слуги медлили с кофе. На все это, конечно, уходило драгоценное время, и хорошенькая женщина не скрывала нетерпения; ее можно было бы сравнить с породистой лошадью, которая перед бегом бьет копытом землю. Нотариус не разбирался ни в лошадях, ни в женщинах, он просто-напросто думал, что маркиза - женщина живая и бойкая. Он был в восторге оттого, что находится в обществе великосветской дамы и высокопоставленного политического деятеля, и пытался поразить их своим остроумием; притворную улыбку маркизы, выходившей из себя, он принимал за одобрение и продолжал свою болтовню. Уже хозяин дома заодно со своей гостьей не раз позволил себе промолчать, в то время как нотариус ждал от него поощрения; не понимая значения этих красноречивых пауз, чудак, вперив взгляд в горящий камин, силился припомнить еще какую-нибудь занятную историю. Наконец дипломат прибегнул к помощи часов. Потом маркиза надела шляпу, словно собираясь уйти, однако все не уходила. Нотариус ничего не замечал, ничего не слышал. Он восхищался собой и был уверен, что маркиза не уходит оттого, что увлечена его рассказами.
"Уж эта дама наверняка будет моей клиенткой",- думал он.
Маркиза стоя натягивала перчатки, не щадя пальцев, и поглядывала то на маркиза де Ванденеса, который разделял ее нетерпение, то на нотариуса, который вынашивал каждую свою остроту. Стоило только этому достойному человеку замолчать, как маркиза и де Ванденес облегченно вздыхали, обменивались знаками, словно говоря: "Ну, теперь-то он уйдет". Но не тут-то было. Им казалось, что это какой-то кошмар; в конце концов влюбленные, на которых нотариус действовал, как змея на птицу, потеряли самообладание, и Ванденес совершил неучтивый поступок. На самом захватывающем месте рассказа о гнусных проделках, путем которых разбогател известный делец дю Тийе, бывший в те времена в чести, о грязных его делишках, о которых высокоумный нотариус повествовал со всеми подробностями, дипломат услышал, что часы пробили девять; он понял, что нотариус безнадежно глуп, что его надобно без всяких церемоний выпроводить, и прервал его решительным жестом.