Наконец экипаж остановился. Старое чучело сползло со своего насеста, с многочисленными причитаниями и вздохами приблизилось к дверце и с большим трудом и раздражающей медлительностью открыло ее. Я вышел и обнаружил, что снег идет уже густой пеленой и дорожка к дому освещена его мягким таинственным мерцанием. Передо мной лежала сгорбленная, невеселая тень дома, который должен был принять меня. В темноте все было лишено четкости, и я ожидал, содрогаясь, пока старик энергично жмет на кнопку звонка, как будто желая поскорее сбыть меня с рук и вернуться в свой дом. Казалось, прошла вечность; наконец дверь открылась, и в нее просунулась голова старика, который вполне мог бы оказаться братом кучера. Эти двое обменялись несколькими словами, в результате чего мои вещи были внесены, а мне было позволено войти внутрь с пронизывающего холода.
Это уже была не фантазия. Никогда в жизни ни одно жилище я не возненавидел так яростно с первого же взгляда, как этот дом. Холл не произвел на меня особенно отталкивающего впечатления. Он был большой и темный, освещен двумя тусклыми лампами, холодными и унылыми. Но после него у меня не осталось отчетливого впечатления, так как меня тут же провели по коридору в комнату, которая оказалась настолько же теплой и приятной, насколько темным и угрюмым был холл. Я был так рад большому пылающему камину, что сразу направился к нему, не заметив присутствия хозяина. А когда заметил, то не мог поверить, что это, в самом деле, он. Я описал вам человека, которого ожидал увидеть, но вместо рассеянного, чувствительного художника меня разглядывал здоровяк шести футов роста и, должен сказать, столь же широкий в плечах, как и высокий, с великолепной мускулатурой и лицом, нижнюю часть которого скрывала черная остроконечная борода. Но если меня поразил его вид, то не меньшее изумление вызвал его высокий, тонкий голос. Его нервные жесты были еще более женственными, чем голос. Впрочем, это можно отнести к признакам волнения, а он действительно был взволнован. Он подошел, взял обеими руками мою руку и держал ее так, будто не собирался отпускать уже никогда.
Вечером, за рюмкой портвейна, он извинился:
— Я так вам обрадовался, — сказал он, — я не мог поверить, что вы на самом деле приедете. Вы первый человек, который приехал ко мне сюда за все время. Мне было стыдно просить вас об этом, но я не мог упустить шанс — это так много для меня значит.
В его пылкости было что-то беспокойное и одновременно трогательное. Он не мог меня развлечь ничем особенным: провел по разрушающимся галереям со скрипящими при каждом шаге полами, по каким-то темным лестницам со стенами, увешанными, насколько я мог различить в тусклом свете, выцветшими, пожелтевшими фотографиями, и проводил в мою комнату с извинениями и с таким волнением, будто ожидал, что, увидев ее, я тотчас же сбегу. Комната понравилась мне не больше, чем иные помещения в доме, но хозяин в этом не был повинен. Он сделал для меня все возможное: в камине ярко горел огонь, большую кровать с пологом согревала горячая грелка, а старый слуга, открывавший дверь, уже распаковал чемодан. Волнение Ланта было скорее сентиментальным. Он положил обе руки мне на плечи и сказал, глядя на меня с признательностью:
— Если бы вы только знали, что для меня значит ваш приезд, наши будущие беседы… Я должен вас оставить, но вы присоединитесь ко мне, как только сможете, не правда ли?
Когда я остался один в своей комнате, у меня во второй раз возникло желание бежать. Четыре свечи в высоких старых серебряных подсвечниках вместе с мерцающим пламенем камина давали достаточно света, но все равно комната оставалась мрачной; казалось, что вся она заполнена легкой дымкой. Я помню, что подошел к одному из зарешеченных окон и распахнул его, как будто почувствовал удушье. Но мне пришлось тут же закрыть его по двум причинам. Первая — сильный холод, вместе со снегом заполнивший комнату, а вторая — совершенно оглушающий рев моря, бьющий в уши, словно стремящийся свалить с ног. Я быстро закрыл окно, повернулся и увидел пожилую женщину, прислонившуюся спиной к двери.