За окном открывался вид на деревья у обрыва и речку Мэгуро, направлявшую свои воды в сторону железнодорожной линии. За рекой плавно поднималась гора Тогоси-Эбара, с одной стороны сплошь застроенная теплицами. Цутому, обнаружив и изучив на склоне следы пожарищ, сделал вывод, что именно здесь скальные породы и земля вновь обрели свое первобытное состояние. В пожарищах Яманотэ ему открылась вся красота эрозийных долин и обрывов. Разочаровавшийся в человеке на войне, он находил утешение лишь в природе.
Однако пепелища, видные из его окна, постепенно застраивались бараками, здесь оживали мелкие кустарные лавки. Станция Готанда разрасталась от соседствующих с ней дорогих универмагов к линии Икэгами, в центре широкого бассейна реки Мэгуро укреплялся жилой массив.
Ночью, уже перед сном, в ушах Цутому раздавался шум составов, постепенно набиравших скорость со станций Мэгуро и Готанда. Скрипучие звуки нарастали с обеих сторон, разрезая воздух, сходились под его окнами и постепенно затихали, направляясь в сторону станций. Этот шум сейчас был приятен Цутому.
«Хакэ» казался ему далекой сценой, где между деревьями и домом на старой равнине Мусасино двигались, как тени, человеческие фигурки.
Там жизни нет. Он думал, что там царят мир и покой, а на самом деле все это призраки.
Однако в Цутому, прикоснувшемуся к этому миру, что-то изменилось. Студентка, говорившая некогда, что любит его, переночевала в его комнате, но на следующее утро ушла, влепив ему пощечину со словами: «Я тебе не проститутка!»
— Дура! — закричал он ей вслед, но это были слова расставания с его прежними играми в любовь. В его грубых ласках уже не оставалось чувства.
Цутому по-прежнему редко бывал в университете, но, что для него было странно, он пристрастился к книгам и почерпнул из них кое-какие идеи. Ему показался комичным модный в то время реализм. Те, кто его поддерживал, говорили, что в жизни преобладают отсутствие логики и ужасы, но Цутому, уставшему от ужасов на войне, хотелось увлечь свой ум чем-нибудь другим. Бытие муравьев определяется зависимостью жизни их сообщества от света, но это не имеет никакого отношения ни к славе трудолюбивых муравьев, ни к тому, что заставляет их трудиться. Ему думалось, что все живое на земле существует не благодаря этому «бытию», а благодаря неким идеалам, которые питают биологическую необходимость.
Очерковая литература и рассказы вернувшихся из тайваньского плена вызвали у Цутому тошноту. Сейчас, когда Япония потеряла военную мощь, их героями были люди, не вызывающие ничего, кроме чувства сожаления, ибо они протестовали против того, что уже не имело никакого смысла. Как отвратительна была жизнь этих приспособленцев, копивших реквизиционные расписки в столовых при оставшихся в Бирме военных базах и паливших из пистолетов только в шутку!
Больше всего Цутому привлекал коммунизм. Но пока он читал популярные концепции, начиная с комментариев к теории стоимости и кончая оценкой материалистического взгляда на историю, Цутому стал распознавать фальшь. Он, знавший смуту войны, был уверен, что революция развивалась не так уж логично. Теория развития общества скреплялась ложью военных «хроник» о причинах поражения в войнах первой половины XX века. Легко приходящий к выводам Цутому думал, что главной причиной этих поражений стало то, что в конце прошлого века лидеры партий сдали позиции на баррикадах.
Однокурсник, профсоюзный вожак, выслушал его мнение и сказал:
— Твои идеи давно выброшены на помойку вместе с анархизмом. Хоть ты и говоришь о значительных вещах, живешь ты на отцовские деньги и замараться боишься. Возможно, обидно жить один раз и умирать, но ты, парень, из тех, кто трусит перед пыткой, кто моментально кончает с собой, когда его хватают. Попался в руки реакционеров и слепо повинуешься их воле — вот тебе и результат!
Произнеся все это, молодой человек со внешностью белоручки демонстративно отвернулся от Цутому.
Душа Цутому, двигавшаяся в потемках, все же не могла не вернуться к «Хакэ» и к Митико. Обрыв под окнами квартиры Цутому был обсажен деревьями, особенно много было дзелькв, которые в изобилии росли и в усадьбе «Хакэ». Покрытая наростами кора этих деревьев была твердой, как сердце Митико, даже ногтем ее не процарапаешь.
Цутому, прочитавшему книгу о коммунизме, показалось, что отказ Митико был вызван не чем иным, как влиянием ее социального статуса замужней женщины. Он, еще совсем молодой человек, не знал, что этот статус не всегда проявляется в поведении индивидуума.
Цутому снова подумал о том, как сдержался в гостинице в Мураяме, о результатах привычки обуздывать себя, появившейся у бывшего солдата, постоянно обуреваемого самыми разными чувствами. То, что ему хотелось делать на самом деле, в современном обществе запрещено. Его действия в то время, пожалуй, были лишь откликом на общепринятые ограничения. Погруженный в размышления, он не обратил внимания на тот факт, что, желая действий, он сторонился их на деле, то есть занимался своего рода самообманом.
Таким образом, мысли Цутому, придававшие любви социальный оттенок, заставляли его отказаться от собственного чувства. Однако он снова и снова вспоминал Митико, как она, что делает, думает ли о нем. Любовь не является тем, что может быть просто так уничтожено идеями.
На горе, возвышавшейся над бывшей усадьбой, принадлежавшей некоему даймё[47] из западной части Японии, сохранились остатки сада с прудом. После войны здесь не делали ремонта, поэтому дорожка у пруда и беседка были разрушены, но для Цутому они служили приятными воспоминаниями о пруде и деревьях в «Хакэ», и он часто ходил в усадьбу полежать на лужайке.
Посреди пока еще безмятежной осени застоявшаяся вода с плавающими водорослями напоминала ему звонкое журчание текущего ручья в «Хакэ». Силуэт одинокой стрекозы, еще не знающей смертного часа, порхающей у черной воды, вызвал в нем сравнение с собственными метаниями.
Его мысли, конечно, не покидала неудача в Мураяме, но он уже перестал думать о том, как следовало поступить тогда. В его душе росло раскаяние, и постепенно он понял, что раскаивается из-за того, что ничего нельзя повторить.
В букинистических магазинах он скупал книги о Мусасино, какие только находил. Всматривался в фотографии деревьев, цветов и трав Мусасино, украшающих книги. Цутому чувствовал, что образы, эффектно созданные фотографом-эстетом, не всегда совпадают с действительностью, но его тоска углубилась так, что он не мог не радоваться и им.
В одно октябрьское утро в небе над горой Эбара, видной из окна квартиры Цутому, показалась Фудзи. По сравнению с вершиной вулкана, видной из «Хакэ», эта Фудзи была маленькой, аккуратной, как пирожное, восседавшей над опаленной землей. Цутому вспомнил, как некогда, в Хаяма, увидел в великолепной конусовидной форме великого вулкана отражение собственной неизменной любви. С этого времени он каждое утро обязательно выискивал над горизонтом силуэт Фудзи.