Деревья на кладбище в Тама стояли в полном алом облачении. На равнине Мусасино, расположенной на высоте пятьдесят метров над уровнем моря, первый иней выпадал в начальной декаде ноября. А потом, словно получив знак свыше, разом начинали краснеть алые клены момидзи,[53] дзельква, японский сумах, инусидэ.
В середине двадцатых годов токийские власти задумали перепродать дешевые сосновые леса в этой местности разросшемуся кладбищу. Они решили, что это как раз то, что нужно здесь, — яркий внешний вид этого кладбища, украшенного расходящимися тропками, с живой изгородью, и выгодно отличавшегося от кладбищ в Янака и Аояма. Останки многих знаменитостей заняли большие участки, выходившие на главные дорожки. Им самим понравились бы возведенные над их костями каменные сооружения и памятники в европейском стиле.
— Дураки! Думают, что можно оставить имя в камне и металле! — посмеивался старик Миядзи.
Из финансовых расчетов он для себя и жены купил на этом кладбище местечко, рядом с одной из тропинок. Надгробие было скромным, Миядзи лишь обсадил участок деревьями. Японская айва, камелия, индийская сирень, душистая маслина, гингко, доданда цвели и опадали над могилами круглый год. Деревья шумели на узком пространстве, нависая пышной листвой над соседними кладбищенскими участками.
Алые клены, высаженные проектировщиками кладбища без разбора, хорошо принялись и наполняли окрестности пурпуром. Доданда, окаймлявшая могилу Миядзи, топила в прозрачном воздухе осени красные пятна листьев, похожие на цветы. Вид умирающей природы наполнил радостью сердце Ми-тико.
Перед могильным камнем, на котором было выгравировано «Могила семьи Миядзи», Митико присела. Если поднять булыжники перед надгробием, то снизу можно увидеть пещеру, а впереди — полку, на которую можно поставить урну с прахом.
Когда помещали урну с костями матери, старик Миядзи вошел внутрь со словами:
— А-а, как хорошо! И я хочу побыстрее сюда!
«Что же лучше — соединиться здесь с отцом, матерью и братьями или жить этой нынешней жизнью?»
Думая об этом, Митико вспомнила, что когда она провожала Юкико в школу, то в голове у нее промелькнула мысль, а не стоит ли попробовать жить с Оно в одном доме. Митико не любила Оно, но и не ненавидела, ее прельщала, возможно, лишь идея заменить Юкико мать. Любому человеку свойственно стремление жить до последнего.
— Отец, что же делать?
Могильный камень, конечно, не отвечал, но ей вспомнилось, как отец, потомок самураев, гордился своим стоическим отношением к смерти.
— В моем детстве японцы часто вспарывали себе животы. Христианство запрещало самоубийство, потому что, если раб покончит с собой, господин будет в убытке, ведь так? В конфуцианстве нет таких идей, притянутых за уши. Ты умираешь, когда в этом есть смысл. Вот это поведение, достойное благородного человека. Ритуальное самоубийство у нас в стране стало естественным результатом распространения конфуцианских идей.
Прошептав «поведение», Митико подумала: «А, вот как! — и тут же поправила себя: — Нельзя держаться за привязанность к Оно и Юкико. Я должна преградить Акияме путь к самовольному распоряжению домом».
Затем в ее мозгу всплыла тень мечты о жизни вместе с Цутому, но она снова отмела ее. Они бы жили в блуде, как Акияма с Томико. «Даже если это и не так, но вот он какой, положил руку на плечо Томико. А вот если оставлю ему наследство, тогда он, какой бы он ни был, наконец-то все поймет. Все же мне надо умереть». Решив так, Митико рассталась с могилой отца.
Осенняя природа на кладбище преобразилась. Казалось, что вокруг полыхает, наступает на человека один лишь красный цвет. Но глаза Митико ничего не видели.
Как раз в это время Цутому стоял на краю одного из трех отрогов плато Саяма. Ему думалось, что он пришел сюда, чтобы увидеть равнину Мусасино, которую в конце лета, когда они приезжали в Мураяму вместе с Митико, не получилось посмотреть, потому что тогда они сразу направились к озеру. Но нет сомнения в том, что его тянуло сюда как к месту воспоминаний о Митико.
Естественно, Цутому думал о Митико. То, что она безо всякой приписки прислала фотографию, где он стоит с Томико, было подтверждением его полного поражения. Собственная фигура на снимке показалась ему безобразной. Он, движимый какими-то внутренними побуждениями, предстал на фото настолько уродливым, что что-то заставляло сомневаться в правоте его действий.
Митико же, наоборот, получилась очень хорошо. Цутому помнил, что, когда он фотографировал ее в тот день, Митико показалась ему старушкой, а сейчас она чудилась ему красавицей. Лицо Митико, прищурившейся в линзу аппарата, скорее хранило следы тоски, о которой она сама не знала. «Она взвалила на себя неподъемную ношу, — думал Цутому. — В чем же я был не прав, когда хотел увезти ее из «Хакэ», из дома, который совсем ей не подходит? Просто я не смог найти нужных слов, не смог сделать это в такой форме, чтобы она успокоилась. Клятва? Ах, вот в чем дело! Меня беспокоит то, как легко я ее нарушил. Очень сложно бороться с собственными желаниями. А если для меня действительность благо, то было ошибкой клясться. Если бы эта клятва не прозвучала из ее уст, я бы и выдумать такого не мог. Потому что клятвы произносят слабаки, которые признали поражение. Обидно только, что заставил ее думать в таком ключе Акияма. В этом все мужья, ярким представителем которых является Акияма. Да, жизнь такова».
Перед глазами погруженного в раздумья Цутому предстала равнина Мусасино. Холм, на котором он стоял, выходил прямо на место старой битвы эпохи Камакура,[54] неподалеку лежал памятный камень, на котором была выбита надпись: «Курган сегунов». Этот камень напоминал о том, что именно здесь в смертельной схватке сошлись главы двух могущественных кланов. По плану Цутому надеялся осмотреть Мусасино с одной точки. Однако вид, открывавшийся с холма высотой всего лишь в тридцать метров от подножия, давал возможность обозревать леса и поля только в пределах от Токородзавы до Акицу и Кумэгавы. Мечта Цутому обозреть все уголки равнины рухнула.
Однако видимые отсюда леса и поля были покрыты чудесным осенним нарядом. Между деревьями, с которых опадали желтые листья, выстроились, упершись, как метелки, концами в небо, дзельквы с поредевшими верхушками. Вокруг хурмы, давшей много плодов, вились бабочки-угольщицы. Бамбук, начинающий желтеть, легонько раскачивался на ветру. Между полосами листьев пурпурного и желтого оттенков выделялись ряды чернеющих низеньких чайных кустов, там и сям на полях стояли, словно оставленные в спешке, копны только что сжатого риса.
Ярко-синее осеннее небо наполнилось раскатами летящих куда-то самолетов, в нем остался выведенный асами белый гигантский круг, след от демонстрации летного мастерства. Этот круг, подгоняемый северным ветром, постепенно смещался на юг.
Цутому пошел дальше. Рядом с тропинкой, ведущей от «Кургана сёгунов» вдоль края возвышенности к водохранилищу Мураяма, деревьев было мало, с обеих сторон до основания холма она заросла низкой травой. Между алеющими кронами стоящих у края тропы деревьев сумаха и японского лака изредка бросались в глаза прячущиеся в гуще листвы плотные цветы горной камелии.
Цутому уже не думал о Митико. Он размышлял о мире вокруг. Это был тот мир, который лишь препятствовал их с Митико любви.
Пригородный поезд, который вез его из Токио сюда, делал остановки возле школ и университетов, в великом множестве раскиданных по широкой равнине Мусасино. Потрепанные студенты сидели в залах ожидания, читали книги, смотрели пустыми глазами на приближающиеся поезда. У Цутому, на каждой станции разглядывавшего этих молодых людей, сложилось странное впечатление.
Они все занимали то же социальное положение, что и он. Такие же бедные и скучающие, они объявляли себя сторонниками коммунистов. Однако, признававшие «необходимость» и пытающиеся оправдать свою скуку, они казались ему смешными. Они и войну выводили из «необходимости». Цутому, знавший правду войны, там, в боях, понял, как возникают сумасшествие и хаос, вытекающие не только из «необходимости».
53