Шли дни, походка г-жи Рекамье становилась неуверенной, оба ее глаза заволокло катарактой. Она почти не могла путешествовать. Летом 1842 года она поселилась в Нейи, в Фоли-Сент-Джеймс, на вилле, которую после брюмерского переворота занимали Люсьен Бонапарт и его сестра Элиза, а потом — Лаура Жюно, во время своего бурного романа с Меттернихом. Теперь этот дом был переделан под чинный семейный пансион. Жюльетта настолько удалилась от света, что, лишь приехав на ужин к г-же де Буань в Шатене, узнала о трагической смерти герцога Орлеанского, случившейся 13 июля 1842 года совсем недалеко от нее.
Шатобриан продолжал лечение, сначала в Нери, потом в Бурбон-ле-Бэн, что отнюдь не улучшило его состояния: его рукам и ногам грозил паралич… И все же, разбитый ревматизмом, Шатобриан сохранил свою стать, стиль и ясный ум. Он поставил последнюю точку в своих «Записках» — в их наиболее полном варианте, который будет потом восстановлен Левайяном.
Писательский труд определил жизненный путь Шатобриана и помогал ему стареть… Так же как и Жюльетта, он был отдушиной и утешением, его царством вне великой и мелкой человеческой низости… То воодушевление, с каким он работал над «Жизнью Ранее», достаточно на это указывало.
В июле 1843 года, когда Рене снова уехал в Бурбон, Жюльетта потеряла еще одного своего друга, еще один кусок своего прошлого — прусского принца Августа, сраженного апоплексическим ударом во время военной инспекции в Бромберге. Еще в феврале он писал ей: «Ни время, ни расстояние не смогли ослабить нежной дружбы, которая связывает меня с Вами самыми прекрасными воспоминаниями моей жизни».
Завещание принца вызвало скандал: он разделил свое внушительное состояние между прусской короной и своими многочисленными внебрачными детьми, лишив таким образом наследства свою сестру, княгиню Радзивилл. Эта история взбудоражила весь Берлин, ибо Радзивиллы попытались воспротивиться последней воле принца, но, вопреки всякому ожиданию, проиграли процесс. Зато исполнение другой воли принца Августа — возврат г-же Рекамье ее портрета работы Жерара, а также нескольких предметов искусства, которые он хранил в своем кабинете, — не встретило никаких препятствий.
Госпожа де Сталь, ее сын, Матье де Монморанси, Бенжамен Констан, Альбертина, Сисмонди, Адриан, а теперь и принц Август… Немного осталось тех, кто помнил о прекрасных днях в Коппе. Один из них остался верен Жюльетте и, правда, все реже и реже писал ей и навещал ее — Проспер де Барант, которого Луи Филипп сделал своим послом в Санкт-Петербурге и который оказался солидным историком, не утратив несколько мрачного изящества, восхищавшего подружек его юности. Когда, в конце 1835 года, он направлялся к месту службы, то остановился в Берлине и повидался с принцем Августом. В письме, в котором он рассказывал об этой встрече Жюльетте, была такая малорадостная фраза принца: «Годы уходят, и наступит конец, прежде чем удосужишься записать свою волю…»
Жюльетта любила получать письменные свидетельства дружбы со всех концов света. Кюстин регулярно делился с ней впечатлениями во время своего путешествия по России. Вскоре после кончины принца Августа он написал ей из Кобленца, шутливо и весело, чтобы ее развлечь: на сей раз он описывал железную дорогу, «путешествие на пару», которое показалось ему убийственным: «Раньше путешествие было образом свободы; теперь же оно становится обучением рабству…» Только что опубликовали его «Россию в 1839 году»; он получил похвалу принца Густава Мекленбургского, праздного старого холостяка, колесившего по европейским курортам, и поспешил передать их Жюльетте с такими словами: «Вы более чем кто-либо поощряли меня говорить правду, вот почему я не боюсь похвастаться перед Вами таким суждением…»
Осенью того же года граф де Шамбор, бывший герцог Бордоский, пожелал увидеться с Шатобрианом; в ноябре старый легитимист в очередной раз явился на зов старшей ветви. Последняя поездка в Лондон; очень теплый прием, оказанный ему «наследником веков», утешил Шатобриана в его усталости. Почти каждый день он посылал весточку Жюльетте, и мысль о ней сводилась почти к одной патетической фразе:
«Любите меня немного, несмотря на все бури и грозы…»
«Любите меня подольше…»
«Какое счастье вновь увидеться с Вами! Вернуться в Ваш салон, ко всем друзьям! Ваш!.. Ваш!..»
Через несколько месяцев Аббеи покинул Ампер: он затеял долгое путешествие к истокам Нила, откуда писал Жюльетте: «Мне отрадно принести мысли о Вас под пальмы Нила, как в молодости они сопровождали меня среди норвежских елей…»
Он вернется весной 1845 года, совершенно больной.
А Рене в то же время в последний раз отправляется в дорогу: граф де Шамбор увидится с ним в Венеции. Окружение писателя справедливо тревожилось: разумно ли в его возрасте и в его состоянии трястись на почтовых? Вопреки всякому ожиданию, он перенес эту поездку «как молодой», по словам Балланша… С каждой почтой из Венеции летел вопль любви к даме из Аббеи, которую он впервые называл по имени: «Прощай, Венеция, которую я наверняка больше не увижу. Только Вас, Жюльетта, я не соглашусь покинуть никогда…»
В конце лета, вновь поселившись в Париже, Рене ждал Жюльетту, которая отдыхала в Ментеноне, потом у своих племянников в Сент-Элуа: он признавался ей, что ему уже грезится его смерть. Попрощавшись с Венецией, надо было готовиться к прощанию с белым светом; оно несколько затянется.
По возвращении Жюльетты в Париж началась новая серия чтений «Записок», на сей раз в самом узком кругу. Маленький кружок зябко сжимался с наступлением вечера: Жюльетта теряла зрение, Шатобриан — ноги, Ампер еще не оправился от дизентерии, подхваченной в Египте, один из завсегдатаев Ментенона, старый академик Брифо, здорово сдал, только Балланш еще держался… В этой тяжелой атмосфере умы овеяло неожиданным порывом щепетильности. Какая жалость! Шатобриан, под двойным нажимом своей жены и Жюльетты, решил пересмотреть написанное: он справедливо опасался условий будущей публикации, переписал предисловие, что-то вычеркнул, что-то подсократил…
Жюльетте бы хотелось, чтобы та часть, где говорилось о ней, не была опубликована. Г-жа де Буань так объяснила дело г-же Ленорман, через четыре месяца после смерти г-жи Рекамье, когда «Записки» уже давно печатались в газетных подвалах с продолжением и на условиях, не делавших чести Жирардену, который отвечал за публикацию:
Мне написали из Парижа, но я этому не верю, раз Вы мне об этом не говорили, что том «Записок», который г-н де Шатобриан посвятил г-же Рекамье, не был в наборе и что Вы надеетесь помешать г-ну де Жирардену его опубликовать. Я бы желала этого, тем более что она сама не была бы этому рада, ведь она часто мне говорила, что это лишь фигура воображения, очаровательная, каким ей казалось все, что выходило из-под его пера, но не имеющая ничего общего с истиной ни в поступках, ни в чувствах; она заметила это г-ну де Шатобриану, но тот не учел ее слов и даже ответил: «Какое дело потомству до прозаической истины?» Она, хоть и скрепя сердце, признала свое поражение (Вы знаете, как она боялась идти ему наперекор), но не была удовлетворена.
Прекрасная Рекамье предпочитала историческую правду легенде, что было на нее похоже… Как это достойно, когда ты сам — предмет лестного преображения! Эта требовательность, эта справедливость в оценках окрыляют исследователя…
Именно в это время, и возможно, исходя из тех же принципов, Жюльетта позволила себя облапошить Луизе Коле, проникшей к ней, несмотря на преграды, выставленные Ленорманами. Жюльетта из лучших побуждений разрешила ей опубликовать копию писем Бенжамена Констана (которые та забрала себе). На память ее друга покушались, и Жюльетта искренне думала, что таким образом восстановит истину о противоречивом человеке, к которому она все же хранила преданную привязанность.