Выбрать главу

Прозаиком Зинаида считалась довольно среднего уровня. Ее эссе, написанные под псевдонимом Антон Крайний, имели, конечно, право на существование, но не несли в себе какого-то уж прямо-таки сверхъестественного творческого открытия. Разве что ее рассуждения о жизни и быте… Но об этом ниже.

В самой Зинаиде не было истинного таланта — того, что она называла «музыкой». Она это понимала, всю жизнь мучилась этим. Но тщеславие являлось воистину ее любимым грехом, и она пестовала, лелеяла, обожала этот свой грех — строила для него пьедестал на том основании, что «музыку» в других людях она умела различать совершенно безошибочно и тонко, и тянулась к ней всем своим существом… всей душой.

Ну никуда не деться от этого слова! Я вижу край небес в дали безбрежной И ясную зарю. С моей душой, безумной и мятежной, С душою говорю. И если боль ее земная мучит — Она должна молчать. Ее заря небесная научит Безмолвно умирать. Не забывай Господнего завета, Душа, — молчи, смирись… Полна бесстрастья, холода и света Бледнеющая высь. Повеяло нездешнею прохладой От медленной зари. Ни счастия, ни радости — не надо, Гори, заря, гори!

Поэт Георгий Иванов, знавший Зинаиду очень близко, очень любивший ее и, наверное, даже влюбленный (несмотря на то что был женат на красивейшей из женщин своего времени, Ирине Одоевцевой, тоже, с позволения сказать, поэтессе), понимал ситуацию так: «Ей, да и ему, Мережковскому, нужен был дух в чистом виде, без плоти, без всего, что в жизни может отяжелить дух при попытке взлета, они оба были в этом смысле людьми „достоевского“, антитолстовского склада — склада, определившего то литературное движение, к которому они оба принадлежали и которое одно время даже возглавляли. Не случайно Зинаида Николаевна в последние годы жизни называла себя бабушкой русского декадентства».

Очень мило, конечно, однако в те годы, в начале минувшего столетия, ей было еще очень далеко до того, чтобы не то что называть себя чьей бы то ни было бабушкой, пусть даже и русского декадентства. Так кружить мужчинам головы, как это делала Зинаида, мало кто умел.

Красным углем тьму черчу, Колким жалом плоть лижу. Туго, туго жгут кручу, Гну, ломаю и вяжу. Шнурочком ссучу, Стяну и смочу, Иглой разбужу, Иглой пронижу. И я такая добрая, Влюблюсь — так присосусь. Как ласковая кобра я, Ласкаясь, обовьюсь. И опять сожму, сомну, Винт медлительно ввинчу. Буду грызть, пока хочу, Я верна — не обману! Ты устал — я отдохну. Отойду и подожду. Я верна, любовь верну, Я опять к тебе приду, Я опять с тобой хочу… Красным углем зачерчу…

Стихотворение называется «Боль», но в нем каждое слово о том, как умела прибирать к рукам людей Зинаида. В том числе — и приманивать их невероятным блеском своего интеллекта. Тот же, к примеру, Андрей Белый, назвавший ее осой в человеческий рост, уже скоро буквально ел из ее рук, и целовал эти руки, и обожал, и боготворил осиное Зиночкино жало…

«С ней общенье, как вспых сена в засуху: брос афоризмов в каминные угли; порою, рассыпавши великолепные золото-красные волосы, падающие до пят, она их расчесывала: в зубы — шпильки; бросалась в меня яркой фразой, огнем хризолитовых ярких глазищ; вместо щек, носа, лобика — волосы, криво-кровавые губы, да два колеса — не два глаза…

В безответственных разговорах я с ней отдыхал: от тяжелой нагрузки взопреть с Мережковским; она, „ночной житель“, утилизировала меня, зазвавши в гостиную по возвращении от Блоков (к 12 ночи); мы разбалтывались; она разбалтывала меня; и писала шутливые пируэты, перебирая знакомых своих и моих; держала при себе до трех-четырех часов ночи: под сапфировым дымком папироски мы, бывало, витийствуем о цветовых восприятиях: что есть „красное“, что есть „пурпурное“. Она, бывало, отдастся мистике чисел: что есть один, два, три, четыре? В чем грех плоти? В чем святость ее?..»

Вот так он о ней:

«Дорогая, милая, милая Зина…» — начинались письма Белого к Зинаиде, а заканчивались следующими словами: «…улыбаюсь Вам, молюсь Вам, люблю Вас всех — Диму, Дмитрия Сергеевича. Пишите!»

Итак, снова Дима…

Но прежде чем он, красавец молодой, появился в жизни Зинаиды, она начала осознавать, что духовность мужа куда выше и чище ее духовности. Потому что Дмитрий Сергеевич парит в эмпиреях, а ее вдруг потянуло к земле. К земле, на которой можно раскинуться под тяжестью мужского тела и испытать наконец то, чего Зинаида по собственной воле, по твердому убеждению и многажды декларированно была, увы, лишена. Не случайно, нет, вовсе не случайно воткнул в нее эту булавку остроумнейший Владимир Соловьев: «Я вся живу для интереса телес…» Правда, сие толстое слово — «телеса» — вряд ли применимо к тонкой и звонкой Зинаиде. Однако те, кому посчастливилось зреть ее в неглиже, а то и вовсе — дезабилье, nu, как угодно назовите это, свидетельствовали потом: всё у нее на месте, и это самое всёвыглядит как надо!

Поэт Валерий Брюсов, тогда еще с госпожой Гиппиус незнакомый, явился к ней во время ее первого визита в Москву ради чтения стихов — и явился он не без дрожи в коленках. Постарался не опаздывать: коли назначено быть ровно в полдень, он и вошел именно в то мгновение, как стрелки сошлись на двенадцати.

Горничная проводила гостя к двери и, странно усмехнувшись, прошептала:

— Стучите, сударь. Барыня не любят, когда им докладывают, любят, когда гости сами входят.

Она ушла, а Брюсов сделал, как велено было: постучал.

— Войдите! — произнес голос, враз томный и резкий.

Валерий Яковлевич вошел — да и остолбенел, не в силах перешагнуть порога. Он увидел зеркало, поставленное под углом так, что в нем отражалась вся комната. А в этом зеркале, точно картина в раме, сияло нагое тело Зинаиды, бело-розовое после сна, совершенных форм и линий.

Замешательство Брюсова… С ним все понятно, слов для его описания подобрать просто невозможно! Мелькнула мысль, что теперь он понимает, почему так странно усмехалась горничная, почему отводила глаза…

Вполне насладившись этой картиной — обратившийся в соляной столб символист, — Зинаида усмехнулась:

— Ах, мы не одеты, но садитесь, коли пришли.

К слову сказать, с местоимениями она обращалась привольно: иногда называла себя во множественном числе (считала себя истинной королевой!), а стихи писала в первом лице мужского рода, то есть у нее не было лирической героини, а имелся только лирический герой… Кажется, одно только стихотворение было написано от имени женщины, но о нем будет речь дальше.

Итак, последовало приглашение садиться. Брюсов и рад был бы, поскольку ноги откровенно подгибались, однако сесть так, чтобы не видеть отражения нагой хозяйки, томно принимавшей позы одна другой соблазнительней, оказалось некуда! Ну, выбрал он наконец-то самый неудобный стульчик, задвинутый за убогостью куда-то в угол, сел да еще и к стенке отвернулся, чтобы не зреть ежесекундно это розовое, только что из постели смятой поднявшееся, словно Афродита из пены морской… Подушки и простыни в той постели ворохом, будто после ночи любви… а говорят, что она любви не знает… да разве это возможно, с таким-то телом…

Родственница Брюсова напишет в своих воспоминаниях о Зинаиде: «При всей целомудренности фигуры, напоминавшей скорее юношу, переодетого дамой, лицо З.Н. дышало каким-то грешным всепониманием».

Ничего себе — целомудренность фигуры! Сразу видно, что эта родственница, в отличие от самого Валерия Яковлевича, никогда не видела упомянутую З.Н. в чистом виде — ню.