Выбрать главу

И все это — при зорком, холодном (пожалуй, даже вольтеровско-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая — все обращается в пламень. Дрова похуже — скорее сгорают, получше — дольше…»

Константин Родзиевич оказался дровами как раз такими, какими надо!

Оставленного зала тронного. Столбы. (Оставленного — в срок!) Крутые улицы наклонные. Стремительные как поток. Чувств обезумевшая жимолость. Уст обеспамятевший зов. — Так я с груди твоей низринулась. В бушующее море строф.

Ох, как оно бушевало, это море, как билось в берега материка, именуемого Мариной Цветаевой! «Поэма Горы», «Поэма Конца». И — одно из лучших стихотворений Марины: «Попытка ревности», написанное после того, как она встретила на каком-то русском вечере в Праге обожаемого и не забытого все еще Константина Родзиевича в обществе этой самой Муны Булгаковой, с ее явной влюбленностью, и навязчивостью, и какими-то женскими часиками, которые она ему зачем-то подарила, а он почему-то взял… И разговоры об их возможном браке дошли до Марины. Она приняла, как всегда, возможное — за реальное. А разразилась гневом в адрес человека, который ее не бросал — которого она бросила…

Как живется вам с другою. Проще ведь? — Удар весла! — Линией береговою. Скоро ль память отошла. Обо мне, плавучем острове. (По небу — не по водам!) Души, души! — быть вам сестрами. Не любовницами — вам! Как живется вам с простою. Женщиною? Безбожеств? Государыню с престола. Свергши (с оного сошед), Как живется вам — хлопочется — Ежится? Встается — как? С пошлиной бессмертной пошлости. Как справляетесь, бедняк?.. Рыночною новизною. Сыты ли? К волшбам остыв. Как живется вам с земною. Женщиною, без шестых. Чувств?.. Ну, за голову: счастливы? Нет? В провале без глубин — Как живется, милый? Тяжче ли. Так же ли, как мне с другим?

Ну да, Константин женится на этой самой Муне, а потом вскоре разведется с ней — возможно, и в самом деле не справившись с пошлиной бессмертной пошлости. Судьба иной раз шутит превесело: Муна окажется соседкой Марины во Франции, в Кламаре, станет помогать ей при родах. Однако это лишь из чувства долга, а вообще-то она никогда не могла простить Марину за тот роман с Константином и отзывалась о ней, мягко говоря, неприязненно. Причем слова «очень тяжелый человек» — это самые теплые.

Впрочем, Муна была права «от» и «до»!

Но вернемся в Чехию.

Какое-то время Марина не могла отвязаться от прежней любви и пыталась уверить даже себя:

Всё ты один, во всех местах. Во всех мастях, на всех мостах…

Потом принялась налаживать-чинить прорехи в семейной жизни и в собственном сердце.

Первую она залатала, зачав от мужа и спустя положенное время — родив сына, которого она почему-то приписывала даже не Родзиевичу (что было бы понятно), а Пастернаку, которого не видела с 1922 года. Сын же (Георгий Эфрон, Мур) родился в феврале 1925 года. Вторую — с помощью тоже же Пастернака, с которым у нее невероятный по накалу страсти эпистолярный роман, сравнимый лишь с подобным же романом, который произойдет у нее с Райнером-Мария Рильке, знаменитым австрийским поэтом.

Но Рильке — это далекое будущее, так же, как многие другие, вплоть до Арсения Тарковского. А Пастернак звучал в ее душе одновременно с Константином, звучал приглушенно, однако теперь Марина спешно «выставила» его на освободившееся пространство: напитывать ее душу любовной влагой.

«Как всё просто, и если бы заранее знать! Со мной всегдатак расставались, кроме Бориса Пастернака, с которым встреча и, следовательно, расставание еще впереди»…

И в тот туманный ноябрьский вечер 1924 года на Карловом мосту она почти спокойно вспоминала свое невероятное любовное прошлое. Ей сейчас было дико представить, что всего лишь год назад она мечтала о смерти и исступленно звала воду, чтобы поднялась и взяла…

Да, с Константином все было прекрасно, он — лучшее воспоминание ее жизни, и все же это было слишком приземленно, слишком близко — к земле и друг другу!

«Я не люблю встреч в жизни — сшибаются лбами. Две глухие стены. Так не проникнешь. Встреча должна быть аркой, еще лучше — радугой, где под каждым концом — клад…»

Но, хоть она и умела виртуозно лгать себе и другим, потомкам и современникам, пражский рыцарь многое помнил и знал.

Бледно-лицый. Страж над плеском века — Рыцарь, рыцарь. Стерегущий реку. (О, найду ль в ней. Мир от губ и рук?!) Ка-ра-ульный. На посту разлук. Клятвы, кольца… Да, но камнем в реку. Нас-то — сколько. За четыре века! В воду пропуск. Вольный. Розам — цвесть! Бросил — брошусь! Вот тебе и месть! Не устанем. Мы — доколе страсть есть! Мстить мостами. Широко расправьтесь. Крылья! В тину. В пену — как в парчу! Мосто-вины. Нынче не плачу! — «С рокового мосту. Вниз — отважься!» Я тебе по росту. Рыцарь пражский. Сласть ли, грусть ли. В ней — тебе видней. Рыцарь, стерегущий. Реку — дней.

Ну, если пражский рыцарь действительно мог что-то помнить и знать, то, наверное, мог и понимать эту женщину. И если бы камни могли думать абстрактно (Гумилев, которого, между прочим, единственного из всех поэтов любил Константин Родзиевич, был убежден, что камни умеют все: и думать, и летать, и мстить), — так вот, если бы камни могли думать абстрактно, пражский рыцарь непременно поразмышлял бы над тем, что над Влтавой наклоняется вовсе не женщина — не живая женщина, а некая субстанция, творческая сила, созданная для написания стихов и волею своего создателя втиснутая именно в эту женскую оболочку, обреченную на неисчислимые бытовые мучения — на хождение по мукам. О нет, не они однажды приведут ее на край бездны и заставят исполнить давнее пророчество и давнее желание:

«Я, конечно, кончу самоубийством, ибо все мое желание любви — желание смерти. Это гораздо сложнее, чем „хочу“ или „не хочу“.

И, может быть, я умру не оттого, что здесь плохо, а оттого, что „там хорошо“».

Добавим: и не оттого убьет она себя, что вдруг прозреет: «Любила многих, никого не любила…» Просто-напросто там, где созидали этого творца, этого поэта — Марину Цветаеву, — о ней забыли. Все, что было от нее нужно, она уже написала. Вот и разочлась сама с собой, поняв, что жить ей больше незачем. Кончился божественный завод, перестала играть свирепо-нежная мелодия этого невероятного оркестра, ведущую партию в котором всегда исполняла виолончель…

Виолончель, икавалькады в чаще, и колокол в селе…

В каком селе, о господи?!

Да только в богом забытой Елабуге так и не прозвонил по ней этот колокол.