С тех пор так и повелось. Если Фердинанда приглашали на обед или на ужин или он уходил вечером под каким-нибудь другим предлогом, возвращался он неизменно в ужасающем виде — вдребезги пьяный, покрытый синяками: от его растерзанного костюма распространялся отвратительный запах, в котором смешивались едкость алкоголя и мускус продажных женщин. Его разнузданный темперамент толкал его все ниже, в нем гнездились чудовищные пороки. Адель неизменно ухаживала за ним, не нарушая своего молчания. Она как бы одеревенела — ни о чем не спрашивала у него, никогда не оскорбляла его, как бы он ни вел себя. Она приготовляла ему чай, держала перед ним таз, обчищала его. Все она делала сама, никогда не будила служанку, стараясь скрыть то постыдное состояние, в котором находился ее муж. К чему стала бы она его расспрашивать? Всякий раз она с легкостью воспроизводила в своем воображении все перипетии драмы.
Напившись с друзьями, он остервенело метался по ночному Парижу, из одного кабаре в другое, заводя случайные знакомства и кончая ночь с женщинами, подобранными на улице. Возможно, что, отбив красотку у солдата, он необузданно наслаждался ею в грязи какого-нибудь вертепа. Иногда она находила в его карманах какие-то странные адреса, какие-то мерзкие обрывки — всяческие доказательства его дебошей, и она торопилась их сжечь, чтобы ничего не знать об этих гнусностях.
Когда лицо его было исцарапано женскими ногтями, когда он приходил к ней израненный и грязный, она делала над собой нечеловеческое усилие и обмывала его в величественном молчании, которое он не решался нарушить. Утром, после ночи, проведенной им в оргиях, а для нее полной страданий, он, просыпаясь, находил ее, как обычно, молчаливой, и сам не смел с ней заговорить. Казалось, обоим им снились страшные сны, а наутро жизнь продолжалась как ни в чем не бывало. Только один раз Фердинанд, невольно расчувствовавшись, бросился утром к ней на шею и, рыдая, лепетал:
— Прости меня, прости меня!
Но она недовольно оттолкнула его, притворяясь удивленной.
— Что ты хочешь этим сказать! Простить тебя?.. Ты ни в чем не провинился. Я ни на что не жалуюсь.
И Фердинанд чувствовал себя ничтожеством перед величием этой женщины, до такой степени владевшей собой, что она способна была замкнуться в своем упрямом отрицании его вины и как бы не замечала его безнравственного поведения.
На самом деле Адель жестоко страдала от отвращения и гнева, ее спокойствие было только позой. Недостойное поведение Фердинанда возмущало ее, оскорбляло ее человеческое достоинство, ее понятия о чести, религиозные правила, внушенные ей воспитанием. Ее сердце останавливалось, когда он приходил, пропитанный насквозь пороком, и тем не менее она вынуждала себя прикасаться к нему и проводить остаток ночи в атмосфере, насыщенной нечистыми парами его дыхания. Она презирала его. Но за ее презрением таилась чудовищная ревность к этим друзьям, к женщинам, которые возвращали его ей оскверненным, опустившимся. О, с каким наслаждением она увидела бы этих женщин подыхающими на панели. Она не могла понять, почему полиция не очищает с оружием в руках улицы от этих чудовищ.
Ее любовь к мужу не уменьшилась. Когда он внушал ей отвращение как человек, она восхищалась его талантом художника, и это восхищение как бы очищало его в ее глазах. Она доходила до того, что начинала оправдывать его поступки. Получив провинциальное воспитание, она верила легенде о том, что гений и беспутство неотделимы друг от друга.
Но сильнее, чем поругание ее женской деликатности и оскорбление ее супружеской нежности, Адель ранила его неблагодарность. Он всячески ее предавал, и самая горькая ее обида заключалась, пожалуй, в том, что он так небрежно относился к своим обязанностям художника, нарушал договор, который они заключили, — ведь она обязалась обеспечить их материальные нужды, а он должен был работать для славы.
Он не сдержал своего слова — это было неблагородно с его стороны, и она изыскивала способ, как бы спасти в нем художника, если уж никак невозможно было спасти человека. Она должна была собрать все силы, так как чувствовала, что ей предстояло руководить им как художником.
Не прошло и года, как Фердинанд почувствовал, что превращается в ее руках в ребенка. Адель подавляла его своей волей. В борьбе за существование мужским началом в их союзе была она, а не он. После каждого своего проступка, каждый раз после того как она ухаживала за ним без тени упрека, с какой-то присущей ей суровой жалостью, он становился все покорнее, низко склоняя голову, догадываясь о ее презрении. Их отношения исключали возможность лжи. Она была сильна духом, умна, честна, а он дошел до полного падения. Самое большое страдание доставляло ему ее молчаливое презрение, оно подавляло его сильнее всего. Адель обращалась с ним как холодный судья, который все знает и простирает свое пренебрежение до прощения, не снисходя до увещания виновного, как будто малейшая возможность объяснения между ними нанесла бы непоправимый удар их супружеству. Она не объяснялась с ним, чтобы не унизиться, чтобы не опуститься до него и не испачкаться в грязи.